Гайгерн шагнул на середину комнаты и улыбнулся:

— Да вот же он, бумажник. Я его спрятал понадежнее. Его могли украсть у Крингеляйна в борделе, где мы с ним были.

— Ну, наконец-то, — сказал Оттерншлаг, вдруг ослабев, и забрал из рук Гайгерна старый и потрепанный, туго набитый деньгами бумажник. При этом у Оттерншлага появилось странное чувство изнеможения и нежности. Ему так редко случалось коснуться руки другого человека. Он обернулся и пристально посмотрел на Гайгерна зрячим глазом с выражением то ли благодарности, то ли понимания. Но в тот же миг Оттерншлаг испугался. Лицо Гайгерна, исключительно красивое, полное жизни лицо, было изжелта-бледным, осунувшимся и таким пустым, таким мертвым, что Оттерншлагу сделалось страшно. «Неужели на свете существуют одни лишь призраки?» — подумал он. Пройдя вдоль дивана к кровати Крингеляйна, он положил бумажник на одеяло.

Вся сцена разыгралась за несколько секунд. Крингеляйн в эти мгновения сидел молча, как бы в глубокой задумчивости.

Теперь же, когда Оттерншлаг подал ему бумажник, из-за которого он так горько плакал, Крингеляйн едва притронулся к нему. Он уронил его на постель, даже не взглянув, даже не пересчитав деньги, свои большие деньги.

— Пожалуйста, останьтесь со мной, — попросил он. Крингеляйн обратился не к доктору, который оказал ему помощь, а к Гайгерну, и протянул руку. Тот, однако, с хмурым видом стоял у окна и курил.

— Вам нечего бояться, Крингеляйн, — успокоил его Оттерншлаг.

— Я не боюсь, — строптиво и неожиданно четко ответил Крингеляйн. — Вы что, думаете, я боюсь умереть? Я не боюсь. Напротив. Я должен быть благодарен. У меня никогда не появился бы кураж, необходимый для жизни, если бы я не знал, что скоро умру. Когда знаешь, что скоро умрешь, появляется кураж. Всегда надо помнить, что ты умрешь… И тогда ты готов пойти на что угодно… Это секрет…

— Ага! Вращающаяся дверь, — сказал Оттерншлаг. — Наш Крингеляйн стал философом. Болезнь учит мудрости, не правда ли?

Гайгерн промолчал. «Что он там болтает? — подумалось ему. — Жизнь! Смерть! Да как можно вообще об этом говорить? При чем тут слова? Я живу — значит, живу. Умираю — Господи, ну, значит, умираю. Думать о смерти — еще чего не хватало! Говорить о смерти — вот уж чепуха-то, тьфу! Ну а сдохнуть пристойным образом — что ж, извольте, я готов. Пожалуйста, в любой момент, если уж так надо. Проберитесь-ка сперва по карнизу на высоте третьего этажа, как обезьяна, вот тогда вы заткнетесь, не захочется вам рассуждать о жизни и смерти, — думал он высокомерно. — Я тоже готов, и никакого чемодана морфия мне для этого не нужно». Гайгерн зевнул. Потом набрал полную грудь утреннего серого воздуха, струившегося в открытое окно, зябко передернул широкими боксерскими плечами.

— Спать хочу. — И вдруг Гайгерн весело расхохотался. — Вчера я так и не добрался до своей кровати, так и не добрался. А сегодня… уже четыре часа утра, опять! Давайте-ка, директор, ныряйте под одеяло!

Крингеляйн послушно лег, опустил на подушку тяжелую голову, вытянулся. Боль в его теле была заглушена морфием, но полностью не исчезла. Крингеляйн сложил руки на одеяле.

— Останьтесь со мной. Пожалуйста, прошу вас. Останьтесь, — повторял он. Говорил он излишне громким голосом, потому что в ушах снова гудело и шумело. Оттерншлаг стоял над кроватью и слушал. До него Крингеляйну не было дела. Его не просили остаться.

— Итак, морфий я вам впрыснул, стало быть, я вам больше не нужен? — спросил он.

Крингеляйн не почувствовал в его словах сарказма и простодушно ответил:

— Спасибо, не нужны.

Он крепко, как маленький, держался за руку Гайгерна. Может быть, сердце, которое в последние дни стало чутким, подсказало ему, что Гайгерн хотел его обокрасть, но тем не менее он не выпускал руки барона.

— Пожалуйста, останьтесь со мной, — снова попросил он.

И тут Оттерншлаг засмеялся. Он поднял свое искромсанное лицо к холодному свету люстры и засмеялся, скривив губы, — совсем не так, как смеялся Гайгерн, — сначала он смеялся беззвучно, потом послышались протяжные всхлипы, шедшие откуда-то из нутра, смех становился все громче, все язвительнее, все злее.

Из соседнего 71-го номера трижды постучали в стену.

— Нельзя ли, в конце концов, вести себя потише! Ночью люди спят, а не развлекаются! — раздался за стеной страдальческий, сиплый со сна, обиженный голос, в 70-м номере никем не узнанный. Он принадлежал генеральному директору Прайсингу, не подозревавшему, что в соседнем номере на короткий решающий час сошлись три линии судьбы.

Глава VI

Понятия о нравственности в Гранд-отеле были растяжимы. Разумеется, в таком отеле не допускалось, чтобы господин Прайсинг, генеральный директор, принимал в своем номере секретаршу. В то же время никто не возражал, когда он снял для этой дамы номер за свой счет. Он совершил это деяние сразу же после решительного разговора с Флеммхен. Перед графом Роной он предстал с красными от смущения щеками и говорил запинаясь. Рона, который неплохо разбирался в людях, извинился и сказал, что в настоящее время свободен только двухместный 72-й номер, отделенный от люкса, 71-го номера Прайсинга, ванной комнатой. Прайсинг ради приличия что-то буркнул — это должно было означать подавленное неудовольствие, и в тот же миг, сгорая от нетерпения, бросился в омут с головой.

Утром Прайсинг получил почту из Федерсдорфа, несколько деловых писем и письмо от мамусика, в котором и Беби нацарапала пару строк. Но Прайсинга уже унесло далеко от родных берегов, он плыл по самой стремнине, увлекаемый потоком, что порой захватывает мужчин в его возрасте, и наш новый Прайсинг прочел письмо мамусика равнодушно, не испытав угрызений совести, да еще и во время завтрака, который был сервирован в его номере для двоих — для Прайсинга и аппетитной, свежей и абсолютно невозмутимой Флеммхен.

Крингеляйн тоже получил письмо из Федерсдорфа. Он сидел в постели, болей не было, минуту назад он подкрепился «Бальзамом» и принял отчаянное решение — любой ценой не упустить пронизывающее, острое ощущение жизни, которое впервые испытал вчера. Ночью он преодолел страх смерти, прошел через этот страх и остался жив, теперь он чувствовал себя сделанным из прозрачного, как стекло, но очень твердого металла. Надев пенсне на тонкий нос, который теперь стал как будто еще тоньше, Крингеляйн прочел письмо. Фрау Крингеляйн написала его на листке в синюю линейку, вырванном из тетради для записи хозяйственных расходов.

«Дорогой Отто! — писала фрау Крингеляйн, женщина, которая никогда не была ему близка, а сейчас и вовсе скрылась из виду в немыслимой дали. — Дорогой Отто! Я получила твое письмо. Болезнь твоя лишь оттого, что ты не сопротивляешься ей, папа тоже так считает. Папа заставил меня подать прошение в администрацию, чтобы мне дали материальную помощь, но ответа я пока не получила. Пишу я тебе в основном из-за нашей плиты, потому что дальше так продолжаться просто не может. Приходил Биндер, осмотрел дымоход, он говорит, что нет тяги, и вообще во всем фабричном поселке печи выходят из строя. А раз так, пускай они доплачивают нам за уголь! С таким дымоходом угля не напасешься, а кто же будет оплачивать счета за уголь? Я говорила с Биндером, он сказал, что меньше чем за 15 марок ремонтировать наш дымоход не согласен. Но зато мы сэкономим на угле. Конечно, расход очень большой. Вот я и хочу, чтобы ты как можно быстрее ответил, что же делать с плитой. Так дальше жить нельзя. Но и 15 марок отдать за какую-то негодную плиту тоже не дело. Я по секрету поговорила еще с Китцау, он в таких делах знает толк, да только он не сказал ни да, ни нет. Я спросила, будет ли у нас уходить меньше угля, если мы отремонтируем плиту, так он говорит, что ничего гарантировать невозможно. Я им на фабрике устроила шум из-за плиты, дошла, хоть и не без труда, до самого Шрибеса. И потребовала: пусть они нам за свои денежки плиту отремонтируют, это же будет по справедливости, раз поселок наш фабричный. Но они там, наверху, ничего знать не желают. Шрибес позволяет себе разные непотребные вещи, гадкий человек. А беспокоится он лишь о своем собственном кармане. Получить бы только деньги в больничной кассе. Папа говорит, что они, может, и кинут тридцатку, но мне не верится — сквалыга Прайсинг ни гроша не даст. Так как же быть, ремонтировать плиту или нет? Ты получишь в больничной кассе еще сколько-нибудь, когда приедешь в санаторий, или тебе уже все выплатили? Здесь все говорят, будто ты от работы бегаешь, а жалованье прикапливаешь. Мне прямо проходу не дают, все от зависти лопаются. Так что ты выясни про это дело в больничной кассе. Фрау Прам говорит, пока ты болен, они не имеют права высчитывать с тебя проценты в больничную кассу, и ты, если не дурак, должен за этим проследить — так она сказала. У нас погода плохая, а какая в Берлине? До свидания. Твоя Анна.

Сразу же напиши ответ насчет плиты. Не ждать же до твоего возвращения. Плита так дымит, что глаза слезятся».

Держа это письмо ухоженными пальцами, Крингеляйн минут десять просидел на краю постели в глубокой задумчивости, но думал он не о Федерсдорфе, и не о жене Анне, и не о плите, и не о вчерашнем приступе болезни и своем страхе смерти. Он думал о другом. О самолете и о том, что его даже не затошнило, когда они поднялись в воздух. О пронзительном и прекрасном чувстве отваги и гордости, которое нахлынуло на него, когда над его головой в окне самолета вдруг показался накренившийся мир, а он не испугался.

«Сейчас я встану и пойду поговорю с Прайсингом», — подумал Крингеляйн и с этим решением вылез из кровати. Разговор с Прайсингом нужно было довести до конца, иначе все прочее теряло и смысл, и цель. Крингеляйн принял ванну, натянул на себя облик нового Крингеляйна — господина, одетого в шелковую рубашку, изящного покроя пиджак и преисполненного чувства собственного достоинства. Его сердце было твердым, как сжатый кулак, когда, подойдя к 71-му номеру, он открыл наружную дверь и постучал по светлому лакированному дереву внутренней.