Крингеляйн щурится. «Полет…» — думает он и заставляет себя вернуться из воспоминаний на летное поле в Темпельхофе. И здесь всюду такие же яркие краски, как на автостраде и в районе радиомачты, — желтый, синий, красный и зеленый цвета. Вверх к небу вздымаются странные башни, все тут строгое и простое, на асфальтовой площадке по ту сторону барьера серебрится пыльный ветер, тени облаков быстро бегут по летному полю. Маленький самолет, на котором Крингеляйну предстоит лететь, уже готов к полету, вокруг него хлопочут трое мужчин, мотор гудит, вертится пропеллер, как-то несерьезно вертится… Под невысокие колеса шасси подложены камни, серебряные ребристые крылья самолета дрожат. На поле садятся другие железные птицы, их встречает хриплый вой сирены — так в Федерсдорфе в семь часов утра воет фабричный гудок. И может быть, все это тоже только сон? Какие-то люди садятся в самолеты, тяжелые на земле, легкие в воздухе: в серебряные — из железа, золотистые — с крепкими деревянными крыльями и большие белые — с четырьмя несущими плоскостями и тремя бешено вращающимися пропеллерами. Летное поле так огромно, так удивительно спокойно, все люди здесь стройные, загорелые, веселые и немногословные, они одеты в просторные костюмы и плотно сидящие шлемы. Только у самолетов есть голоса, они, как большие собаки, хрипло лают, набирая скорость на поле.

Откуда-то подходит Гайгерн вместе с пилотом, вежливым господином с кривыми ногами бывшего офицера-кавалериста. Гайгерн, похоже, здесь частый гость, все его знают, все с ним здороваются.

— Сейчас начнется, — объявляет он.

Крингеляйн, который уже знает кое-что о том, что Гайгерн имеет в виду, говоря «начнется», страшно напуган. «Помогите! — думает он. — Помогите! Я не хочу лететь». Но он ни за что не скажет этого вслух.

— Мы уже стартуем? — великосветским тоном осведомляется он, гордый тем, что впервые произнес необычное слово.

И вот Отто Крингеляйн сидит в тесной кабине, пристегнутый ремнями к удобному кожаному креслу, и стартует прямо в серо-голубое весеннее небо. Рядом с ним Гайгерн, который тихо насвистывает, — это успокаивает окончательно растерявшегося Крингеляйна.

Сначала ничего необыкновенного не происходит. Самолет движется почти как автомобиль, когда тот едет по рытвинам и колдобинам. Потом начинается нарастающий с каждой секундой адский шум. И вдруг самолет отталкивает от себя землю и взлетает. Самолет не парит в воздухе — ему сейчас куда труднее, чем бывало во сне поющему Крингеляйну. Самолет с разгона прыгает вверх, со ступеньки на ступеньку, прыгает в никуда, вверх, потом немного опускается, снова прыгает, снижается, прыгает, снижается, вверх, вниз, вверх, вниз… Теперь жуткое ощущение у Крингеляйна уже не в ногах, как при гонке на автомобиле со скоростью почти 120 км в час, — теперь оно в голове. Голова гудит кости черепа становятся тонкими, как стекло. Он даже закрывает на миг глаза.

— Вам плохо? — кричит ему в ухо Гайгерн. Одновременно барон прикидывает в уме, не будет ли самым правильным, если он сейчас, в самолете, потребует у этого странного господина Крингеляйна пять тысяч марок, или хоть три тысячи, или, Господи, да хоть полторы. Тогда он сможет заплатить по счетам в отеле и взять билет до Вены. — Вам плохо? Может быть, уже хватит? — предупредительно спрашивает Гайгерн.

Крингеляйн отчаянно храбрится, энергично трясет гудящей стеклянной головой — нет. Он открывает глаза и прежде всего видит пол кабины — только этот пол прочен и надежен, — потом нерешительно переводит взгляд на небольшой застекленный овал впереди. Там видны цифры и дрожащие стрелки. Пилот на минуту обернулся. У него резкий профиль. Пилот улыбается Крингеляйну как другу или товарищу. В его улыбке Крингеляйну видится поддержка и уважение.

— Высота триста метров, скорость сто восемьдесят километров в час! — кричит Гайгерн в гудящем, грохочущем шуме, который заполняет уши Крингеляйна. И вдруг все разом меняется — они летят легко, плавно и ровно. Самолет уже не карабкается вверх, теперь слышно пение мотора, звенящий металлический голос. Самолет входит в кривую и птицей летит над городом, который стал совсем маленьким. Крингеляйн отваживается выглянуть из окна.

Первое, что он видит, — это освещенная солнцем ребристая поверхность крыла, волнистая и как бы живая. Далеко внизу лежит разбитый на мелкие квадратики Берлин: зеленые шпили и купола, смехотворно маленький вокзал, как на игрушечной железной дороге. Зеленым пятнышком стал район Тиргартен, свинцово-серым пятнышком с четырьмя белыми крапинками парусов — озеро Ванзее. Вдали теряется край этого маленького мира, он плавным полукругом поднимается кверху, там видны горы, леса и бурые поля.

Крингеляйн разжимает стиснутые зубы и улыбается детской радостной улыбкой. Он летит Он выдержал. Ему очень хорошо, у него появляется сильное и совсем новое ощущение самого себя. В третий раз за этот день с ним случилось такое: страх отступил, на смену ему пришло ощущение счастья.

Он трогает Гайгерна за плечо и в ответ на вопрошающий взгляд барона говорит что-то, что тут же тонет в адском шуме мотора.

— Совсем неплохо, — вот что говорит Крингеляйн. — И ничего тут нет страшного. Совсем неплохо. — При этом Крингеляйн имеет в виду не только ужасающий счет за новую одежду, и не только гонку по автостраде, и не только полет — он имеет в виду все это вместе и еще то, что скоро он умрет Он умрет, и его больше не будет в этом маленьком мире, умрет и расстанется со своим большим страхом, поднимется высоко-высоко, выше, чем высота, на которой летают самолеты…


Когда они возвращались в город, нового Крингеляйна глубоко поразил вид улочек в районе, прилегающем к летному полю. Они были так похожи на хмурые улицы Федерсдорфа, и печные трубы здесь так же тянулись к небу над эстакадами. Крингеляйн жадно принюхивался, ища в воздухе запах клея — в Федерсдорфе всюду был запах клея, который шел из апретурного цеха. В этих бедных переулках на окраине Берлина Крингеляйн с удвоенной силой почувствовал, что одет в новое пальто, что едет в автомобиле. Он поискал слов, чтобы выразить это смешанное чувство, но не нашел. Только возле Гаменских ворот он снова приободрился — здесь пришлось с полминуты ждать, пока освободится проезд. Полет все еще ощущался Крингеляйном во всем теле как ровное, но глубокое опьянение.

— Что вы теперь намерены предпринять, господин барон? — спросил он жадно и вместе с тем деликатно.

— Мне нужно в отель. У меня там встреча. В пять часов. Пойдемте со мной, я собираюсь немного потанцевать, — добавил Гайгерн, заметив страх одиночества * и нескрываемое огорчение в глазах Крингеляйна.

— Премного благодарен. Охотно составлю вам компанию. Я люблю смотреть, как танцуют. Сам я, к сожалению, не умею танцевать.

— Да бросьте! Танцевать все умеют.

Крингеляйн раздумывал над этим ответом все время, пока они ехали по длинной Фридрихштрассе.

— А потом? Что мы могли бы предпринять потом? — навязчиво — от ненасытности — спросил он наконец.

Гайгерн не ответил и резко пустил автомобиль вперед. Затем затормозил перед светофором на Лейпцигер-штрассе.

— Скажите-ка, господин директор, а вы женаты? — спросил он в ожидании зеленого сигнала светофора.

Крингеляйн очень долго молчал. За это время загорелся желтый, затем зеленый свет, автомобиль рванулся вперед, лишь тогда Крингеляйн ответил:

— Был. Был женат, господин барон. Я разошелся с женой. Да, именно так. Я завоевал свободу, если позволите так выразиться. Бывают супружества, господин барон, когда оба становятся обузой друг для друга и начинают вызывать друг у друга отвращение. И не могут видеть друг друга спокойно, не приходя в ярость. Заметишь утром гребешок, в котором застряли волосы твоей жены, и весь день у тебя испорчен. Это, конечно, несправедливо, она же не виновата, что у нее выпадают волосы. Или вечером ты хочешь немного почитать, а жена говорит, говорит, говорит без умолку, а если не говорит, то поет в кухне. Если ты музыкален, то от ее пения просто выходишь из себя. И каждый вечер, когда ты так устал и хочешь немного почитать, она говорит, что надо наколоть дров на завтра. Колотые дрова продаются на восемь пфеннигов дороже, в день выходит на два пфеннига больше, но нет, разве можно позволить себе такой расход! «Ты швыряешься деньгами, из-за тебя мы сдохнем, как собаки, на соломенной подстилке», — вот что она говорит. А ее отец, владелец лавки, между прочим, и после его смерти она получит лавку в наследство. Тесть позаботился о своей дочери… И вот я завоевал свободу. Эта женщина мне не подходит, если уж говорить начистоту. Потому что я всегда интересовался возвышенными предметами, а она не могла мне этого простить. Мой друг Кампман однажды подарил мне пять годовых комплектов «Космоса», так она продала журналы старьевщику как макулатуру. Четырнадцать пфеннигов заработала. И в этом она вся, господин барон. Так что я с ней разошелся. Не важно, речь-то идет о каких-нибудь двух или трех неделях, недолго ей ждать. Будет опять работать в лавке, продавать маринованную селедку и колбасу неженатым чиновникам. Я с ней тоже в лавке познакомился. Наверное, найдет себе другого дурака. Я ведь был дураком, когда на ней женился, ничего не понимал в жизни и в женщинах ничего не понимал. С тех пор как я в Берлине, я видел очень много приятных дам, и все они такие прекрасные и воспитанные. Так что теперь я начинаю что-то понимать. Но теперь поздно…

Эта речь, излившаяся из глубочайших глубин души Крингеляйна, заняла все время, пока они ехали от Лейпцигерштрассе до Унтер-ден-Линден.

— Ну почему — поздно? — довольно рассеянно заметил Гайгерн, поглощенный сложностями уличного движения и неумелыми маневрами ехавшего впереди автомобиля. Запахи маленькой убогой кухоньки, которыми потянуло от слов Крингеляйна, испортили барону настроение и свели на нет его лихой порыв — одолжить у «директора» три тысячи.