— Представьте, господин барон, — сказал Крингеляйн, — представьте себе, благодаря счастливой случайности у меня появились деньги. А ведь я всегда жил в стесненных обстоятельствах, о да, очень стесненных. Такой человек, как вы, господин барон, не знает, что это такое… Боишься взять в руки счет за уголь, понимаете? Или вот, не можешь пойти к зубному врачу, откладываешь визит год за годом и вдруг видишь, что потерял почти все зубы, сам не заметив, как это произошло… Но я не хочу об этом говорить. Позавчера я впервые в жизни ел икру. Вам смешно? Вы наверняка каждый день едите икру и всякие такие кушанья. Когда наш генеральный директор устраивает приемы, икру заказывают в Дрездене целыми фунтами. Хорошо. Икра и шампанское и вся прочая мишура — не главное в жизни. Наверное, вы так считаете, господин барон? Но что такое жизнь? Видите ли, господин барон, я уже не молод и, кроме того, не совсем здоров. И вот появляется вдруг этот страх, безумный страх, что жизнь проходит мимо. Я не хочу упустить жизнь, вы меня понимаете?

— Да ведь жизнь невозможно упустить! Она же идет все время! Мы живем — и баста. Живем, вот именно, живем, — сказал Гайгерн.

Крингеляйн поглядел на него — красивый молодой человек, веселый — кажется, глаза Крингеляйна за стеклами пенсне слегка покраснели. Он тихо ответил:

— Да. Конечно. Для вас жизнь идет. Все время, каждую минуту. А для таких, как я?

— Странно. Вы говорите так, словно жизнь — это какой-то поезд, который уходит у вас из-под носа. И давно вы гонитесь за жизнью? Сколько? Три дня? И до сих пор не ухватили даже краешка, несмотря на икру и шампанское? Что же вы делали, например, вчера? Музей императора Фридриха, Потсдам, вечером театр? Господь милостивый! И что же вам больше всего понравилось? Какая картина? Что? Ничего не запомнилось? Конечно… А в театре — Грузинская? Да, Грузинская… — Когда Гайгерн произнес ее имя, в сердце ему вдруг ударила жаркая волна, как будто он был глупым мальчишкой. — Что вы сказали? Вам было грустно, все там было такое лирическое? Ну да, это особенность такого искусства. Но к жизни все это не имеет никакого отношения, господин директор. — Он называл Крингеляйна директором из чистосердечной приветливости, потому что жалкая и ничем не украшенная фамилия Крингеляйн была Гайгерну несимпатична. Крингеляйн покраснел от радости и тут же смутился, как пойманный с поличным воришка. — Жизнь, она, знаете… Вот на улице иногда стоят такие котлы с асфальтом, все там кипит, бурлит, дымится, вонь немыслимая на километры вокруг. А вы подойдите к такому котлу совсем близко, наклонитесь над ним, понюхайте запах смолы. Великолепно, жарко, и запах такой крепкий, так и бьет в нос, и толстые черные потеки блестят на стенках котла — в них чувствуешь силу. Ничего сладкого, ничего вялого. Ха, икра! Вы хотите поймать жизнь, а если я вас спрошу, какого цвета берлинские трамваи, не сможете сказать, потому что не обращали на это внимания. Между прочим, послушайте-ка, господин директор, с таким галстуком на шее вы никогда не догоните жизнь. В таком костюме, как ваш, счастливым быть невозможно. Я так прямо об этом говорю вам, потому что комплименты ровно ничего не стоят. Если вы мне доверитесь, если хотите немного ускорить ход дела, то прежде всего нам с вами надо поехать к портному. Деньги у вас при себе? Чековая книжка? Ну нет. Позаботьтесь, пожалуйста, о наличных. А я пока пригоню из гаража мой автомобиль. Шоферу я дал выходной, он к невесте в Шпринге поехал, так что буду вести сам.

Крингеляйну показалось, что в ушах вдруг засвистел резкий ветер. Замечание насчет галстука, который он купил в Пассаже за две марки пятьдесят, и насчет прекрасного, по мнению Крингеляйна, костюма страшно его огорчило. Он с опаской поправил свой слишком просторный воротничок.

— Правильно, — сказал Гайгерн. — Плохо сидит, и пуговицы из-под галстука видны. Конечно, какая тут жизнь, при таком гардеробе…

— Я думал… Я не хотел тратить деньги на одежду, — пробормотал Крингеляйн и мысленно снова увидел пугающие цифры, которые плясали на листках его тетради для записи расходов. — На другое я легко трачу деньги, но только не на одежду.

— Да почему же не на одежду? Ведь это самое главное.

— Потому что уже не имеет смысла… — тихо сказал Крингеляйн, и проклятые, слишком близкие в последнее время слезы опять предательски навернулись ему на глаза. Черт побери, он не мог думать о скорой смерти без чувства жалости к себе. Гайгерн невольно обернулся. — Это и правда не имеет смысла, я хочу сказать, мне уже недолго носить новые костюмы. Я подумал, что старых вполне хватит на оставшееся мне время, — виновато прошептал Крингеляйн;

«Господи, неужели у каждого человека приготовлена своя чашка с вероналом?» — подумал Гайгерн; пережитое ночью сказывалось на его настроении, — он был необычно сентиментален в это утро.

— Бросьте подсчитывать, господин Крингеляйн, — сказал Гайгерн. — Ни к чему это. Всегда можно просчитаться. Какая разница — долго или недолго? Нельзя носить старые костюмы. Когда пробьет ваш час, вы должны быть в хорошем настроении. Я такой вот человек минуты. И у меня, между прочим, все идет отлично. Ну, вперед! Возьмите несколько тысяч. Посмотрим, правда ли, что жизнь — это штука, которая может доставить удовольствие. Пошли.

Крингеляйн послушно встал. Чувство было такое, будто он захвачен страшным вихрем или сорвался с обрыва. «Несколько тысяч, — подумал он, разгоняя туман в голове. — Один хороший день. Один. Один хороший день за несколько тысяч». Он уже шел следом за Гайгерном, хотя в душе все еще противился. Стены ресторана плясали. Ослабевшие ноги Крингеляйна в начищенных ваксой сапогах безвольно плелись по коридорам отеля. Ему было страшно: неуемный страх вдруг овладел им, страх перед Гайгерном, перед расходами, перед дорогим костюмом. Он боялся серо-голубого автомобиля, на переднее сиденье которого его втолкнули; он боялся жизни и одновременно не хотел упустить ее. Крингеляйн крепко стиснул свои испорченные зубы, натянул нитяные перчатки и начал свой хороший день.

Доктору Оттерншлагу, который без десяти десять, держась ближе к стенам, принялся кружить по холлу, портье вручил письмо.

«Глубокоуважаемый господин доктор! — стояло в письме. — К сожалению, непредвиденные обстоятельства помешали мне встретиться с вами, как мы договаривались. С глубоким уважением; преданный вам Отто Крингеляйн».

Слог Крингеляйна остался прежним, а вот почерк уже чуть-чуть изменился. В ровных бухгалтерских строчках кое-где появились резкие, жесткие черточки; точки над буквой i, казалось, вот-вот улетят, словно воздушные шарики, оторвавшиеся от нитки, и лопнут в небе, одиноко, с тихим трагическим, никому не слышным щелчком…

Оттерншлаг отстранил от себя письмо. Холл отеля превратился в пустыню, впереди было бесконечное множество пустых часов. Оттерншлаг миновал газетный киоск, продавщицу цветов, лифтера, колонну, подошел к своему обычному месту у одного из столиков. «Отвратительно, — думал он. — Гнусно. Жестоко». Свинцово-серые прокуренные ногти, бессильно опущенные руки, слепой глаз, уставившийся на уборщицу, которая — неслыханное безобразие! — среди бела дня подметала ковры в холле Гранд-отеля, посыпая их мокрыми опилками.


Крингеляйн, ужасно смущаясь, вошел в примерочную известной фирмы по продаже мужской одежды. Три элегантных господина тут же засуетились вокруг него, двенадцать жалких Крингеляйнов устремились друг к другу из поставленных под углом зеркал. Один из элегантных господ принес костюмы и пальто, другой опустился на колени перед Крингеляйном, одернул на нем брюки. Третий элегантный господин просто стоит рядом и осматривает Крингеляйна, привычно сощурив глаза, время от времени он произносит какие-то непонятные слова. На мягком канапе у стены с портретами невообразимо прекрасных актеров кинематографа сидит барон Гайгерн, он похлопывает себя по ладони замшевыми перчатками и, словно стыдясь чего-то, не смотрит в сторону Крингеляйна.

На свет Божий являются жалкие вещи — тайны бухгалтера Отто Крингеляйна из местечка Федерсдорф. У него обтрепанные, кое-где зашитые помочи, порвавшиеся и связанные веревочкой, жилетка, которая с недавних пор стала ему широка, — Анна ушила ее, отчего на спине образовались две толстые уродливые складки. Крингеляйн донашивает рубашки своего отца, рубашки ему велики, рукава приходится подтягивать с помощью круглых резинок, надетых повыше локтя, иначе обшлага торчат из рукавов костюма. Запонки у Крингеляйна допотопные — большие и круглые, ни дать ни взять — кухонные конфорки; на каждой запонке — красный сфинкс и синяя пирамида. Чудовищная фуфайка из толстой, неровно окрашенной шерсти — только на груди пришит кусочек полосатого батиста, который служит как бы парадной витриной на фасаде убогого дома. Под шерстяной фуфайкой обнаруживается еще что-то шерстяное: застиранная, грубо заштопанная кофтенка. Под ней — пятнистая кошачья шкурка, которая, как говорят помогает при болях в желудке и простуде. Элегантные господа и глазом не моргнули. Крингеляйну было бы легче, если бы они отпускали на его счет шуточки или постарались утешить.

— Я никогда не гнался за модой. Я человек старого закала, — умоляющим виноватым тоном говорит Крингеляйн среди ледяной профессиональной вежливости приказчиков. Никто ему не отвечает. С него слой за слоем, как шелуху с луковицы, снимают одежду. Все, что происходит сейчас с беззащитным Крингеляйном, довольно жестоко. Ему так же плохо, как когда-то в операционной: здесь такой же яркий свет и блеск стекла, и все так же плотно обступили его — думает Крингеляйн. Но вот три элегантных приказчика начали его одевать.

Гайгерн оживился и дает советы:

— Это берите. А вот это не берите.

Похоже, возражать Гайгерну невозможно. Крингеляйн косится на маленькие бумажные ярлычки с ценами, которые прицеплены ко всем вещам, его интересуют только цены, но спросить он не осмеливается. Наконец он все-таки задает вопрос, слышит цену, и от ужаса у него перехватывает дыхание. Крингеляйн готов бежать без оглядки из этой примерочной, которая вдруг превратилась в тюремную камеру с зеркальными стенами и четырьмя строгими надзирателями. Крингеляйн стоит мокрый, как мышь, хотя с него сняли все шерстяные одежки. Смятые в комок, они брошены на кресло и кажутся навеки отжившими и омерзительными. Внезапно Крингеляйн чувствует к ним отвращение. Ему противно видеть эти заштопанные, пропотевшие, гнусного цвета тряпки — тряпки бедняка. Внезапно что-то происходит с Крингеляйном. Внезапно он влюбляется в шелковую рубашку, которую его заставили надеть.