Он с глубокой нежностью прикоснулся щекой к ее лицу, словно хотел отдать ей что-то от себя. В эту минуту он любил ее так сильно, так нежно, так сострадательно, что сам себе удивлялся. Он чувствовал себя чистым, порядочным и немного смешным из-за этой растроганности при виде бедной женщины, у которой отнял все ее тайны.

Отойдя от кровати, он несколько минут простоял перед зеркалом, нахмурившись, приоткрыв рот, глубоко задумавшись. Он взвешивал, нельзя ли все-таки оставить жемчуг у себя. Нет, это невозможно. Все же он дворянин, барон фон Гайгерн, пусть и несколько легкомысленный человек, попавший в дурную компанию, с долгами, конечно, но в остальном он все-таки человек порядочный. Если он уйдет из этой комнаты, унося в кармане жемчуг, то спустя час-другой обо всем узнает полиция, и с жизнью приличного человека будет кончено. Он станет самым обыкновенным вором, каких тысячи. Это совершенно не устраивало Гайгерна. То, что он стал любовником Грузинской, нарушило его планы, но факт оставался фактом: все теперь переменилось. Он взвешивал свои шансы, как привык взвешивать шансы спортсменов перед поединком боксеров или теннисным матчем. Предприятия, вроде похищения жемчуга, всегда были для него спортом, но во вчерашней борьбе ситуация сложилась неблагоприятным для него образом. Теперь жемчуг нельзя было украсть, его можно было только получить в подарок, если набраться терпения. «Обождем», — подумал Гайгерн и глубоко вздохнул. Как видно, его мысли отличались изрядной трезвостью и ясностью. Он не признался себе, что за ними скрывалось и нечто иное. Он не любил быть смешным, хотя бы и в собственных глазах, а сантиментов терпеть не мог. Взглянув в зеркало, Гайгерн скорчил рожу. «Одним словом, я не желаю красть драгоценности у женщины, с которой переспал, — подумал он. — Просто мне не хочется. Мне противно… Ну, все, точка».

«Неувяда, — вдруг подумал он с нежностью, — моя добрая Мона, мне гораздо больше хотелось бы подарить тебе что-нибудь, много разных вещей подарить, красивых, драгоценных, чтобы ты порадовалась, бедная моя». Он вытащил из кармана нити жемчуга — осторожно, бесшумно. Сейчас они совсем ему не нравились. Может быть, этот жемчуг все-таки не настоящий, хоть газеты и много о нем шумели? Может быть, он стоит не так дорого, как болтают? Во всяком случае, он расстается с ним без сожаления.

Грузинская начала просыпаться. Ее голова была окутана сном, точно плотными платками. «Это от веронала», — подумала она, не открывая глаз. В последнее время у нее появился страх перед пробуждением, страх удара — столкновения с жизнью, полной одних лишь неприятностей. Ей смутно подумалось, что в это утро ее ожидает что-то хорошее, какая-то радость, но она не сразу вспомнила, что же это. Она облизнула губы, поискала на них сонный и сухой вкус ночи. Сжала и разжала пальцы — так шевелится во сне собака, когда ей что-то снится. Тело Грузинской было усталым, разбитым, но глубоко удовлетворенным, словно после большого сценического успеха, после выступления со множеством бисов и вызовов, когда приходится выжимать из себя последние силы. Она почувствовала, что на ее закрытые глаза льется утренний свет, и на секунду ей почудилось, что она в Тремеццо, в своей розовой с серым спальне, где играет на стене отблеск моря и солнца. Она решилась открыть глаза.

Сначала она увидела чужое стеганое одеяло, прикрывавшее ее колени и вздымавшееся над ними, как гора, потом увидела гостиничные обои с красными тропическими плодами на тощих стебельках — узор, который отдавал бессмысленными и возбужденными взглядами множества видевших его глаз. Постылая жизнь на чемоданах намертво прилипает к таким обоям в гостиничных номерах. Угол комнаты, где стоял письменный стол, терялся в сумраке, циферблата часов Грузинская не смогла различить. Дверь балкона была распахнута, в нее вливалась прохлада. Рядом с туалетным столиком, напротив балконной двери, в полосе света Грузинская увидела черный силуэт высокого мужчины. Он стоял к ней спиной, широко расставив ноги, неподвижно и очень спокойно, опустив голову к чему-то, что, вероятно, держал в руках и чего Грузинской не было видно. «Да это же мне снится, — подумала Грузинская. Она все еще не проснулась по-настоящему и потому не испугалась. — Это ведь уже было со мной когда-то, — подумала она чуть позже. И наконец: — Ерылинков!» И вдруг сердце у нее застучало, как мотор, она сразу проснулась и все вспомнила.

Грузинская неслышно, но глубоко вздохнула, и вместе со вздохом к ней вернулись воспоминания ночи. Она подняла руку — рука была легкой; ей хотелось взмахнуть рукой и улететь. Она тайком нашарила под подушкой пудреницу и, сосредоточенно глядя в крохотное круглое зеркальце, принялась приводить себя в порядок. Тонкий запах пудры был приятен, она себе нравилась. Она чувствовала любовь к себе, чего не было уже много лет. Она обхватила руками свою грудь — привычное движение, но в это утро ей было особенно радостно почувствовать свое гладкое прохладное и довольное тело. «Бенвенуто, — сказала она мысленно и добавила по-русски: — Желанный». Вслух она ничего не произнесла, Гайгерн не мог ее услышать. Он стоял возле зеркала, высокий, широкоплечий, — «похож на одного из подручных палача на картине Синьорелли», восхищенно подумала Грузинская — и возился с какой-то вещью, которая находилась на туалетном столике. Грузинская села в постели и с улыбкой поглядела, чем же он так занят.

Он держал в руках маленький саквояжик, в котором лежал ее жемчужный гарнитур. Грузинская явственно услышала, как глухо щелкнул замок — хорошо знакомый ей негромкий щелчок. Это щелкнул замок синего бархатного футляра, в котором лежала нитка из 52 жемчужин средней величины. В первую секунду Грузинская не поняла, почему щелчок замка вызвал у нее смертельный испуг. Сердце замерло, потом ударило три раза, тяжело, гулко, и от каждого удара боль пронизала все ее тело — заболели и отвердели кончики пальцев. И губы. Но она все еще улыбалась, не сознавая, что улыбается, и улыбка застыла на ее лице, которое похолодело и побелело, как лист бумаги. «Так, значит, он вор», — отчетливо подумала Грузинская. Эта мысль, беззвучная и резкая, как удар ножом в сердце, поразила Грузинскую. Ей показалось, что она теряет сознание, ей хотелось потерять сознание, но, напротив, в ее мозгу за секунду пронеслось множество мыслей, режуще-острых, скрещивающихся, сталкивающихся со звоном, — мысли бились на шпагах.

Ошеломляющая смертельная обида, стыд, страх, ненависть, гнев и дикая боль. И сразу за тем — беспредельная слабость: не хочу видеть, не хочу знать, не хочу этой правды — хочу спасения, хочу милосердной лжи…

— Que faites-vous?[14] — прошептала она, глядя на спину палача. Она думала, что крикнула, но с непослушных губ сорвался лишь шепот. — Что вы делаете?

Гайгерн испуганно обернулся к ней, и его испуг был красноречивей любого признания. Он держал в руке маленький квадратный футляр для кольца, саквояж стоял раскрытый, на стекле туалетного столика лежал жемчуг.

— Что ты там делаешь? — снова спросила Грузинская шепотом, и то, что на бледном неподвижном лице у нее застыла улыбка, выглядело достаточно жалко. И Гайгерн сразу понял эту женщину, и снова в нем всколыхнулась жалость, горячая жалость, от которой застучало в висках. К нему вернулось самообладание.

— Доброе утро, Мона, — сказал он весело. — А я тут нашел твои сокровища, пока ты спала.

— Как это — нашел мой жемчуг? — Голос у Грузинской звучал хрипло. «Солги, пожалуйста, солги!» — умоляли ее широко раскрытые глаза. Гайгерн подошел к ней и прикрыл ее глаза ладонью. «Бедное создание. Бедное создание — женщина».

— Я очень плохо себя вел, — сказал он. — Я рылся в твоих вещах. Искал пластырь или кусочек бинта, что-нибудь такое… Я вообразил, что в этом саквояже найдется что-нибудь подходящее. А там, оказывается, твои сокровища. Я — Алладин, очутившийся в пещере, где…

Даже глаза Грузинской утратили цвет, они были теперь точно из стали, но постепенно к ним начал возвращаться обычный иссиня-черный цвет. Гайгерн поднес к ее глазам пораненную, кровоточащую руку, как вещественное доказательство. Грузинская бессильно прижалась губами к его руке. Гайгерн погладил ее по волосам, привлек ее голову к своей груди. Он был способен обходиться с женщинами и жестоко, и подло, с теми женщинами, с которыми имел дело раньше. Но эта женщина — черт знает отчего — пробудила в нем все самое лучшее. Она была такой хрупкой, такой беззащитной, такой беспомощной — и вместе с тем такой сильной. Зная свою жизнь, в которой он постоянно балансировал по карнизу над пропастью, Гайгерн смог понять ее жизнь.

— Дурочка, — сказал он ласково. — Неужели ты подумала, что я нацелился на твои украшения?

— Нет, — солгала Грузинская. Две лжи создали мост, вновь соединивший любовников. — Кстати, я их больше не ношу, — добавила Грузинская со вздохом облегчения.

— Не носишь? Но почему же?

— Этого тебе не понять. У меня такая примета. Раньше жемчуг приносил мне счастье. Потом он стал приносить несчастье. А теперь, когда я перестала его носить, он снова принес мне счастье.

— В самом деле? — задумчиво протянул Гайгерн.

Он еще не преодолел неловкость и смущение. Жемчужины снова лежали в своих маленьких аккуратных футлярах. «Adieu![15] До свидания!» — шутливо подумал Гайгерн. Потом сунул руки в карманы, где лежали его воровские орудия, где не было добычи. И на душе у него стало чертовски хорошо, легко и радостно. Он был счастлив, как дитя, и преисполнен чем-то новым. От радости он захохотал и весело завопил во все горло. Грузинская засмеялась. Гайгерн бросился к ней и обрушил на нее и свой вопль, и взгляд, и чувство. Она схватила его за руки, поцеловала их — смиренная благодарность этого жеста была и подлинной, и наигранной.

— Кровь идет, — сказала она, притрагиваясь к ссадине губами.

— У тебя губы мягкие, как у лошади, как у жеребенка, вороного жеребенка с отличной родословной.