— Дальше! — в восторге прошептала Грузинская. В горле у нее дрожал сдерживаемый смех.

— Дальше… Я преступник. Я влез по карнизу в чужой номер, — сонно сказал Гайгерн. — Я грабитель.

— Ну, а еще кто? Может, ты вдобавок и убийца?

— Да. Конечно. Убийца. Я едва не убил тебя.

Грузинская снова засмеялась, склонившись над его лицом, которое она в темноте не видела, а лишь ощущала, и вдруг ее смех замер. Соединив пальцы на затылке Гайгерна, она чуть слышно прошептала ему на ухо:

— Не приди ты вчера, я была бы сегодня мертва.

«Вчера? — подумал Гайгерн. — Сегодня?» Ночь в шестьдесят восьмом номере, казалось, длилась целую вечность, казалось, несколько лет прошло с того момента, когда он стоял на балконе и смотрел из-за занавеси на эту женщину. Он испугался. Обхватил ее крепко, как соперника в спортивной борьбе, но ее гибкое тело выдержало натиск — он заметил это со странной радостью.

— Ты никогда не должна такого с собой делать, — сказал Гайгерн. — Ты должна быть рядом. Я тебя никуда больше не отпущу. Ты мне нужна. — И удивился, услышав свой голос, произносивший эти удивительные слова, вдруг охрипший голос, который как будто рождался от ударов его сердца.

— Да, теперь все изменилось. Теперь все хорошо. Теперь ты со мной, — прошептала Грузинская.

Гайгерн этих слов не понял — они были сказаны по-русски. Он лишь уловил их звучание, и тогда ночь снова закружилась хмельным вихрем. С узора обоев на стенах взлетели волшебные птицы, мужчина забыл о жемчуге, который лежал в кармане его пижамы, женщина забыла о провале спектакля и о растворенном в чайной чашке снотворном.

Ни он, ни она не смеют произнести хрупкое слово «любовь». Они оба, вместе, скользят куда-то в неистовом кружении ночи, от объятий к шепоту, от шепота в короткий сон, в сновидения, из сновидений снова в объятия, — двое, которые пришли из двух разных миров и на несколько часов обрели друг друга в гостиничной кровати 68-го номера.

В жизни Грузинской любовь не играла большой роли. Всю страсть тела и души она отдала танцу. У нее было несколько увлечений, потому что знаменитой балерине подобает иметь поклонников, так же как жемчуг, автомобиль, туалеты от лучших портных Парижа и Вены. Вокруг теснились, ухаживали, надоедали влюбленные обожатели, но, в сущности, Грузинская не верила, что на свете есть любовь. Любовь была для нее не большей реальностью, чем намалеванный на заднике сцены храм любви или дубравы, на фоне которых она танцевала. Оставаясь холодной и неспособной на сильное чувство, она тем не менее слыла восхитительной, необыкновенной любовницей. Сама же она относилась к любви, как к обязанности, связанной с ее профессией, как к некой части театра, которая иногда приносит радость, порой утомляет и всегда требует высокого мастерства. Вся гибкость ее тела, легкость, хрупкость, изящество, нежность и мягкость, порывистость и страстность, трогательность и кротость — все совершенство, свойственное ей в танце, она дарила и своим любовникам. Она знала, как опьянить их, но не умела сама отдаваться опьянению. В танце она, напротив, умела быть неистовой, забываться: ее партнеры порой слышали, что она слабо вскрикивает или чуть слышно напевает что-то тихим птичьим голосом во время самых трудных и быстрых движений танца. Но в любви она никогда не теряла головы и словно бы смотрела на себя со стороны. Как странно: она не верила в любовь, любовь была не нужна ей, при том что без любви она не могла жить. Потому что любовь — Грузинская это знала — была частью успеха. В молодости, когда ее уборная утопала в цветах и записках поклонников, когда всюду на ее пути были мужчины, готовые отдать за нее жизнь, ради нее готовые совершить любое безумство, швырнуть к ее ногам состояние, разорвать семейные узы, она чувствовала, что имеет успех. Признания, угрозы покончить с собой, неотступные преследования, драгоценные подарки могли служить мерилом успеха не хуже, чем аплодисменты, рецензии и число вызовов после спектакля. Очарованный и осчастливленный ею любовник, строго говоря, тоже был для нее своего рода публикой, у которой она имела успех, хотя сама об этом не думала. И то, что успех ее покидает, она с испугом почувствовала тогда, когда ее бросил Гастон, женившийся на не такой знаменитости, как она, а на девушке из хорошей семьи. Пылавший вокруг Грузинской жар начал остывать, все окрасилось в сумрачные, вечерние тона. Это было падение, но происходило оно со ступеньки на ступеньку, по сотням, тысячам ступенек, и потому едва было ли заметно. Но все же путь от прежней примы, чье искусство повергало людей в романтический, пылкий восторг, до нынешней Грузинской, которая выклянчивала жалкие аплодисменты у холодных и злорадных скептиков, был невероятно долог. Последним этапом этого пути стало полное одиночество и огромная доза веронала.

Поэтому человек на балконе был для Грузинской не просто мужчиной. Он был чудом, которое ворвалось к ней в последнюю минуту и спасло ей жизнь. Он был воплощением успеха, который к ней вернулся, и мира, который снова жарко потянулся к ней, он был доказательством того, что еще не прошли времена романтики — те времена, когда из-за Грузинской был убит на охоте молодой офицер Ерылинков. Она была сокрушена, но явился тот, кто не дал ей упасть.

В балетной программе Грузинской было па-де-де Смерти и Любви. Молодые поэты иногда присылали ей стихи, в которых пережевывалась банальная мысль о том, что смерть и любовь — родные сестры. Нынешней ночью Грузинская поняла, что это не избитая фраза, а истина. Горестное бесчувствие вчерашнего вечера обратилось в хмель, восторженную благодарность, лихорадочное обладание, чувство, объятия. Горы льда растаяли. Постыдная тайна ее холодности, которую она носила в себе всю жизнь, растеклась, исчезла. Много лет она была так одинока, что иногда выклянчивала милостыню тепла у молодого горячего тела своего партнера Михаэля. В эту ночь, в этом равнодушном гостиничном номере, в чужой постели с блестящими латунными прутьями она ощутила, что горит, преображается, она открыла, что любовь, в существование которой она не верила, существует.

68-й номер был похож на 69-й, и потому Гайгерн, проснувшись, не сразу понял, где находится. Думая, что он у себя в номере, Гайгерн хотел повернуться лицом к стене и тут увидел рядом с собой в постели маленькую дышащую фигурку спящей Грузинской. Все вспомнилось. Удивительная глубокая близость их первой ночи разлилась по всему телу приятной тяжестью. Он высвободил затекшую руку из-под головы Грузинской и с тихим торжественным умилением перебрал в памяти все моменты ночи. Несомненно: он был влюблен, и притом по-новому — кротко и благодарно. «А жемчуг тут абсолютно ни при чем, — подумал он не без стыда. — Совершенно ни при чем тут эта злосчастная история с жемчугом. Ты же свинья. Ты пробрался в ее номер, плетешь невесть что, разыгрываешь комедию, устраиваешь спектакль, и женщина тебе верит. Ей это даже необходимо. Все мужчины разыгрывают спектакль, и все женщины верят. По правде сказать, всегда бываешь мошенником и грабителем — вначале. Но потом, после, это ведь стало настоящим. Ведь я тебя люблю, Мона, хорошая, милая, маленькая неувяда, я ведь тебя люблю, je t'aime, je t'aime[13]. Ты одержала надо мной блистательную победу, ты, маленькая женщина…»

В комнате было прохладно, за окном, наверное, уже светало, улица безмолвствовала, ломоть серого рассветного света пробился сквозь занавеси, в раннем утреннем сумраке начал понемногу проступать узор на обоях. Гайгерн осторожно выбрался из постели. Грузинская спала очень крепко, прижав подбородок к плечу. Видимо, сейчас, когда все волнения ночи были позади, два порошка веронала оказали свое действие. Гайгерн взял ее руку, лежавшую на краю постели, нежно прижал ладонь к своим горячим вискам и заботливо, словно Грузинская была маленьким ребенком, спрятал эту слабую руку под одеяло. В полутьме он пробрался к балконной двери и медленно раздвинул занавеси. Грузинская не проснулась. «Сейчас надо закончить с жемчугом», — подумал Гайгерн. Он сам себе удивлялся: ведь эта мысль неожиданно обрадовала его. «Проигранный раунд», — сказал он себе, не теряя хорошего настроения. Он нередко прибегал к спортивным терминам, когда говорил или думал о своих приключениях и предприятиях. Нашарив свою пижаму и с тихим смешком разыскав раскиданные по всей комнате предметы своей одежды, он оделся и умылся в ванной. Под струей воды ссадину на указательном пальце защипало, показалась кровь, он равнодушно лизнул царапину. Стоявший в комнате вялый горьковатый запах лавра как будто еще усилился. Гайгерн вышел на балкон и жадно вдохнул воздух. В груди у него все еще жила новая, незнакомая и сладостная стесненность.

Над утренней улицей плыл тонкий тягучий туман. Автомобилей не было. Людей тоже не было. Издалека донесся скрежет отъезжающего трамвая. Солнце еще не встало, но всюду разливался молочно-белый ровный свет. На перекрестке послышался стук каблуков, потом снова все стихло. Клочок бумаги, как больная птица, тяжело приподнялся над асфальтом, опустился наземь. Дерево неподалеку от второго подъезда отеля покачивало сонными ветвями. Сонная весенняя птица на самой его верхушке, на тонкой веточке с почками, пробовала голос, одна в большом городе. По мостовой проехал, шумно и самодовольно подпрыгивая, грузовик с ящиками, из которых торчали бутылки молока. Плывший над улицей туман нес запах озер и бензина, балконная ограда влажно блестела. Гайгерн нашел на балконе свои воровские шерстяные носки и поспешно сунул их в карман, где лежали перчатки и фонарик. И стоимостью полмиллиона жемчуг, от которого надо было избавиться. Он вернулся в комнату, но не задернул занавески, треугольник серого света упал на ковер и дотянулся до кровати, где спала Грузинская.

Она лежала вытянувшись, на спине, откинув одеяло, со склоненной к плечу головой. Постель была слишком большой для ее крохотной фигурки. Гайгерну, которому кровати в гостиницах, как правило, были коротки, это показалось смешным и трогательным. Внезапно ему пришла в голову неожиданная, подсказанная деликатностью идея. Он взял со стола чашку с вероналом, обе пустые коробочки из-под снотворного и отнес все в ванную. С заботливостью няньки чисто вымыл чашку, вытер ее полотенцем. И вдруг поцеловал в рукав купальный халат Грузинской, висевший в ванной на крючке. Пустые коробочки из-под лекарства деть было некуда, он сунул их в карман, где лежал жемчуг. Когда он снова вернулся в комнату, Грузинская вздохнула во сне. Он наклонился над нею и пристально вгляделся в ее лицо — она спала. Стало светлее. Теперь он близко и очень ясно видел ее лицо. Гладкие волосы были откинуты со лба и не закрывали впавших висков. Годы оставили синеватые тени под ее глазами. Все это Гайгерн заметил, но все это ему нравилось. Рот у нее был чудесный, подбородок нежный, однако уже увядший. Немного матовой пудры еще оставалось на лбу, там, где волосы мыском опускались на лоб. Гайгерн с улыбкой вспомнил, что среди ночи она вдруг вытащила из-под подушки пудреницу, прежде чем позволила ему зажечь ночник. «Теперь я все-таки тебя вижу», — подумал он с простодушным торжеством баловня женщин. Он изучал ее лицо, как незнакомую местность, куда отправляешься в поисках приключений. Чуть ниже висков он обнаружил две загадочные симметрично расположенные линии, которые шли вдоль щеки книзу до самой шеи. Они были не толще волоса и чуть светлее, чем остальная кожа. Он осторожно коснулся одной линии пальцем — это были тонкие шрамы, словно края маски обрамлявшие лицо. Внезапно Гайгерн понял, что это такое. Шрамы тщеславия — сделанные на коже надрезы, чтобы с помощью подтяжки вернуть лицу молодость. Ему случалось читать о подобных операциях. Гайгерн покачал головой, недоверчиво улыбаясь. И невольно пощупал свои виски — упругие, с бьющимся в них полным, здоровым пульсом.