— Почему вы делаете такие вещи? Зачем рискуете? Зачем вы тайком пробираетесь в мою комнату? Вам что-то нужно от меня?

Гайгерн перешел в наступление. Бросился в атаку. «Ап, Фликс!» — подумал он.

— Вы же знаете почему. Потому что я вас люблю, — сказал он тихо, не поднимая глаз на Грузинскую. Он произнес эти слова по-французски, потому что на родном языке они прозвучали бы уж совсем фальшиво, так ему, во всяком случае, казалось. Сказал и стал ждать ее реакции. «Это же просто бред какой-то», — думал он. Ему было до боли, до унижения стыдно разыгранной комедии. Безвкусицы он не выносил. Но тем не менее, если она не позовет сейчас прислугу, он, может быть, спасется…

Грузинская жадно ловила короткие французские слова. Они подействовали на нее как лекарство: прошло лишь несколько секунд, и даже озноб прекратился. Бедная Гру! Сколько лет минуло с той поры, когда она в последний раз слышала подобные слова! Вся жизнь промчалась вдруг перед ее глазами, как скорый поезд. Репетиции, тренаж, контракты, спальные вагоны, гостиничные номера, волнение перед выходом на сцену, дикое, безумное волнение, и опять репетиции, опять тренаж. Успехи, неудачи, рецензии, интервью, официальные приемы, ругань с импресарио. Три часа самостоятельного тренажа каждый день, четыре часа репетиций с труппой, четыре часа спектакля — все дни одинаковые, как близнецы. Старик Пименов. Старик Витте. Старуха Сюзетта. А кроме них — ни души, ни единого человека, ни капли тепла. Иной раз она прижимала ладони к батареям парового отопления в постылых гостиницах — другого тепла в ее жизни не было. И вот теперь, в час, когда все было кончено, когда она сводила счеты с жизнью, сводила навсегда, в этот час здесь, в ее комнате, ночью оказался человек, который произнес давно забытые слова, те слова, что когда-то она слышала столь часто. Грузинская была ошеломлена. Ей вдруг стало больно, так больно, как при родах. Но боль породила лишь две слезы, которые — наконец-то — вылились, прорвавшись сквозь судорогу всего вечера. Она чувствовала слезы всем своим телом, до кончиков пальцев, ступней, и чувствовала их в сердце. Слезы скатились по жестким от туши длинным ресницам и упали в поднятые к лицу ладони.

Гайгерн смотрел на этот внезапно явившийся феномен, — его бросило в жар. «Бедное создание, — подумал он. — Бедное создание, эта женщина. Вот, плачет… Бред какой-то…»

Когда родились две первые мучительные слезы, Грузинской стало легче. Полились легкие слезы, светлые, как дождик, теплые и вместе с тем прохладные, словно летний ливень. Гайгерну невольно вспомнились кусты гортензий в Риде — он сам не знал почему. Но вот слезы полились страстно, сплошным потоком, черным потоком, потому что растворился и потек грим, и наконец Грузинская упала на постель и разрыдалась, что-то шепча по-русски в прижатые к лицу ладони. При виде этого Гайгерн из гостиничного вора, который минуту назад был готов убить эту женщину, превратился в мужчину, высокого, добродушного, бесхитростного мужчину, который не в состоянии видеть плачущую женщину, не может равнодушно стоять в стороне. Он больше не ощущал страха, забыл о страхе начисто; самую обыкновенную жалость — вот что он почувствовал, робость — вот от чего забилось у него сердце. Он подошел к Грузинской, наклонился, опершись руками в края кровати по обе стороны маленькой плачущей женщины и принялся шептать какие-то слова. Ничего особенного он не придумал. Такими же или похожими словами он попытался бы утешить плачущего ребенка, побитую собаку.

— Бедная женщина, — говорил он. — Бедная маленькая женщина. Бедная маленькая Грузинская. Плачешь… Легче, когда плачешь, да? Ведь легче? Ну, пусть тогда поплачет бедняга, измученное, создание. Что плохого тебе сделали? Тебя обидели? Тебе приятно, что я сейчас здесь, с тобой? Мне остаться? Ты боишься? Ты плачешь от страха? Ах ты, глупенькая, маленькая…

Он отвел стиснутые руки от лица Грузинской и поцеловал их, ее руки были мокры от слез и черны, как руки маленькой девочки, и лицо тоже было грязным от грима. Увидев это, Гайгерн засмеялся. Хотя Грузинская все еще плакала, она заметила добродушное движение его плеч, свойственное сильным мужчинам, когда те смеются. Гайгерн прошел в ванную. Вернулся он с губкой в руках, осторожно вытер ею лицо Грузинской, потом вытер ей щеки полотенцем. Теперь она лежала затихшая, выплакавшаяся, покорная. Гайгерн сел на край постели и с улыбкой поглядел на нее.

— Ну как? — спросил он.

Грузинская что-то прошептала, что — он не понял.

— Говори со мной по-немецки, — попросил он.

— Ты… человек… — прошептала она. Это слово поразило Гайгерна, ударило прямо в сердце, как тугой теннисный мяч, почти причинив боль. Дамы, с которыми он обычно имел дело, не были щедрыми на ласковые слова. Они называли его «дружок», или «пупсик», или «барончик». Гайгерн встрепенулся, услыхав в этом слове голос души, он услыхал в нем что-то из своего детства, из той жизни, которую давно покинул. Но он отбросил эти мысли. «Если б у меня была хотя бы одна сигарета», — подумал он, нахмурившись. Грузинская смотрела ему в глаза со странной, ускользающей, но почти счастливой улыбкой. Потом села, дотянулась ногой до свалившейся туфли и вдруг без всякого перехода сделалась светской дамой.

— О-ля-ля! Какие сантименты! — воскликнула она. — Грузинская — и вдруг плачет? Неужели это правда? Вот так диковинка! Она уже… Уже много лет ничего подобного не знает. Мсье очень меня напугал. Мсье сам виноват, что стал свидетелем столь неприятной сцены. — Она говорила холодно, в третьем лице, пытаясь создать дистанцию, зачеркнуть внезапно прорвавшееся «ты», но этот человек уже стал слишком близким ей, чтобы можно было продолжать обращаться к нему на «вы». Гайгерн не знал, что ответить. — Просто ужасно, до чего изматывает нервы служба в театре, — продолжала Грузинская по-немецки, так как ей показалось, что он не вполне ее понимает. — Дисциплина! О, вот уж что-что, а дисциплина у нас есть. Дисциплина требует такого немыслимого напряжения сил! Ради дисциплины приходится делать то, чего совсем не хочешь. Как это по-немецки? К чему охоты нет. Знакома ли мсье усталость из-за чрезмерной дисциплинированности?

— Мне? Ну нет. Я всегда делаю то, что мне хочется, — сказал Гайгерн.

Грузинская подняла руку движением, к которому вернулась неповторимая грация.

— О да, мсье. Хочется пробраться в комнату дамы — и пробираемся. Хочется с опасностью для жизни пройти по карнизу — и мы идем. И чего же нам еще хочется?

— Курить, — честно ответил Гайгерн.

Грузинская, не ожидавшая такого ответа, сочла его очень деликатным и тактичным. Она подошла к письменному столу и, достав портсигар, протянула его Гайгерну. Она стояла возле стола в поношенном, но настоящем японском кимоно, в стоптанных комнатных туфлях, и видно было, что она вновь обрела всю свою хрупкую хрустальную прелесть, которая восхищала мир на протяжении двадцати лет. Казалось, она забыла о том, что лицо у нее заплаканное и жалкое.

— Что ж, выкурим трубку мира, — сказала она и подняла на Гайгерна глаза с тяжелыми темными веками. — А затем простимся.

Гайгерн жадно затянулся сигаретой. Ему сразу полегчало, хотя положение оставалось чертовски сложным. С жемчугом в кармане он не мог уйти из этой комнаты — это было ясно как день. Если он оставит у себя жемчуг теперь, когда она его знает, то сегодня же ночью ему придется уносить ноги, а завтра утром полиция уже пустится по его следу. Такое отнюдь не входило в его жизненные планы. Нужно было сделать все возможное, чтобы остаться здесь, в номере, пока каким-нибудь чудом жемчуг не уляжется снова на свое место в саквояжике.

Грузинская села перед зеркалом и, строго глядя на свое отражение, напудрила лицо. Проведя по щекам чем-то раз-другой, она вдруг снова стала красивой. Гайгерн подошел, встал между женщиной и пустым саквояжем на туалетном столике. Поглядев в зеркало поверх ее плеча, он улыбнулся сладкой улыбкой сердцееда.

— Что означает эта улыбка? — спросила Грузинская, также глядя в зеркало.

— Я вижу в зеркале то, чего ты увидеть не можешь, — Гайгерн просто сказал «ты». От сигареты он взбодрился и теперь был в ударе. «Главное — ни шагу назад», — подумал он и приказал себе постараться на совесть. — Опять вижу то, что видел раньше, когда стоял на балконе. — Он наклонился к Грузинской. — Я вижу в зеркале такую красивую женщину, какой не видел еще никогда. Она печальна, эта женщина. Она раздета. Она… Нет, я не могу об этом говорить, я теряю голову. Я не знал, что так опасно заглядывать в комнату, когда там раздевается женщина.

И в самом деле, когда Гайгерн произносил галантные фразы на своем старомодном, выученном в монастырской школе французском, он снова, как наяву, увидел перед собой прежнюю Грузинскую и то, как она стояла перед зеркалом. Он сразу почувствовал удивление и теплоту — как тогда, когда стоял за оконной шторой. Грузинская слушала недоверчиво. «Какой холодной я стала», — грустно подумала она, не ощущая ни малейшего волнения от пылких слов. Она чувствовала лишь глубокий стыд. Изящным наигранным движением она повернула голову на длинной шее к Гайгерну. Он обнял ее узкие плечи теплыми умелыми руками и со знанием дела поцеловал в красивую ямку между лопатками.

Поцелуй, начавшийся холодно и отчужденно, был долгим. Как горячая тонкая игла пронизал он плоть женщины, ее сердце часто забилось. Кровь стала густой и жаркой; и оно билось, да, оно билось, это остывшее сердце, оно трепетало, глаза Грузинской закрылись, ее била дрожь. Но и Гайгерна затрясло. Когда он ее отпустил и выпрямился, на лбу у него выступила голубая жила. И внезапно он ощутил эту женщину в себе — везде: ее кожу, ее горьковатый аромат, ее медленно пробуждающийся страстный трепет. «Вот дьявол!» — грубо подумал он. Руки его были голодны и тянулись к ней.

— По-моему, вам пора идти, — нерешительно сказала Грузинская, глядя на свое отражение в зеркале. — Ключ в замке.