В дверь постучал лакей. Грузинская надела пеньюар — тот самый, что в темноте так сильно напугал Гайгерна, — и стоптанные домашние туфли. Лакей деликатно просунул в полуоткрытую дверь поднос с чаем. Грузинская взяла и закрыла дверь. «Пора, время пришло», — думала она в это время. Налив чая в чашку, она взяла с ночного столика коробочку с вероналом. Проглотила одну таблетку, запила его, потом приняла еще одну. Встала, начала ходить взад и вперед по комнате, очень быстро, словно от кого-то убегала, взад и вперед, от стены к стене, четыре метра туда, четыре метра обратно.

«Зачем все это? — думала она. — Зачем люди живут? Чего мне еще ждать? Для чего такие мучения? Ох, я устала, никто не знает, как я устала. Однажды я решила, что уйду, когда настанет время уходить. Ну вот, время настало. Неужели ждать, пока меня начнут освистывать? Пора, маленькая, пора, бедная. Гру уснет. Никто не знает, как бывает холодно, когда ты знаменит. Никого у меня нет, ни единого человека. Все живут благодаря мне, но никто никогда не жил ради меня. Никто. Ни один человек. Я знала только трусов и честолюбцев. И всегда была одна. О… А кто спросит о Грузинской, если та покинет сцену? Кончено. Нет, я не буду разгуливать по Монте-Карло, не стану жирной, малоподвижной, старой, как все эти знаменитые старые бабы. «Вот видели бы вы меня, когда был жив еще князь Сергей!» Нет, это не для меня. А куда податься? В Тремеццо? Выращивать орхидеи, держать в парке двух белых павлинов, вечно расстраиваться, оттого что не хватает денег, и быть одной, совсем одной? Стать крестьянкой? Умереть? Вот оно: в конце концов — умереть. Нижинский заперт в сумасшедшем доме и ждет смерти. Бедный Нижинский! Бедная Гру! Я не желаю ждать. Время пришло. Сейчас, сейчас, сейчас…»

Она вдруг остановилась и прислушалась, как будто ее кто-то позвал. В ушах у нее уже глухо гудело от веронала, все стало безразлично, милосердное снотворное щедро дарило это безразличие. «Гастон, — вспомнила она. — Милый Гастон, когда-то ты был добр ко мне. Как молод ты был тогда! Как давно это было! А сегодня ты — министр, у тебя брюшко, борода и лысина! Прощай, Гастон! Adieu pour jamais, n'est-ce pas?[11] Существует очень простое средство, чтобы не стареть…»

Подойдя к столу, Грузинская налила себе еще чая. Теперь она чуть-чуть рисовалась, разыгрывала роль в короткой печальной и трогательной пьесе для одной себя. В ее отчаянии и в ее решимости были грация и блеск. Она резким движением схватила коробочку с вероналом и разом вытряхнула все таблетки в чашку с чаем, затем стала ждать, когда они растворятся. Ждать пришлось бы слишком долго. Она нетерпеливо помешала в чашке ложечкой. Встала, снова подошла к зеркалу и машинально провела по лицу пуховкой — лицо ее вдруг покрылось липкой испариной. Губы уже не дрожали, на них застыла безжизненная улыбка, та улыбка, с которой она обычно выходила на сцену. Закрыв лицо руками, она прошептала:

— Боже мой, Боже мой…

Теперь она вдруг тоже почувствовала запах, что бывает на похоронах, — он поднимался от корзин с цветами и витал в комнате, умирая. Волоча ноги, Грузинская подошла к столу, на котором стояла чашка с чаем, попробовала ложечкой ее содержимое. Очень горько. Один за другим она стала брать щипчиками куски сахара, опускать их в чашку, потом еще немного подождала, пока сахар не растворился. Прошло около минуты. В тишине бешено мчались наперегонки двое часов.

И тут Грузинская встала и пошла к балконной двери. Ей было душно и хотелось еще раз взглянуть на небо. Она отдернула занавеску — и увидела перед собой тень.

— Сударыня, прошу вас, не пугайтесь! — сказал Гайгерн и поклонился.

Первое сделанное Грузинской движение было движением не испуга, но стыда. Она плотнее запахнула на себе пеньюар, задумчиво, молча глядя на Гайгерна. «Что же это такое? — словно во сне подумала она. — Кажется, когда-то это уже было в моей жизни?» Быть может, в эту минуту она даже почувствовала некоторое облегчение, потому что между нею и чашкой с растворенным в чае вероналом возникло временное препятствие. Почти целую минуту она стояла и молча смотрела на Гайгерна, ее тонкие изогнутые брови сошлись на переносице. Губы опять начали дрожать, дыхание стало стесненным и частым.

И у Гайгерна едва не застучали зубы, однако он справился с волнением. Он еще никогда не бывал в столь опасной ситуации, как теперь. Свои предприятия — их было всего три или четыре — он тщательно продумывал заранее и выполнял крайне осторожно, так что его ни разу не коснулась даже тень подозрения. И вот теперь он стоял с жемчужным ожерельем стоимостью в полмиллиона в кармане, застигнутый врасплох в чужом номере, и от тюрьмы его отделял лишь маленький белый звонок с эмалированной табличкой, на которой было написано, что для вызова прислуги следует позвонить два раза. Дикая, почти безумная ярость вскипела в Гайгерне, но он не дал ей вырваться наружу, он подавил ярость и заставил ее превратиться в спокойствие и силу. Ему стоило чудовищного напряжения сдержаться и не ударить стоявшую перед ним женщину. Он был точно локомотив под парами давлением в десятки атмосфер, готовый все сокрушить на своем пути. Но пока что он отвесил церемонный поклон. Он мог бы броситься назад, пуститься в отчаянное бегство по карнизу. Мог бы убить Грузинскую, мог угрозами заставить ее молчать. Но инстинктивно, в силу благородства, свойственного ему от природы, он, недолго думая, поклонился, вместо того чтобы убить или применить силу, и поклонился не без изящества. Он не подозревал, что лицо у него при этом побледнело до синевы, опасность ощущалась им скорей даже как что-то приятное, вроде легкого опьянения или сна, в котором куда-то падаешь все дальше и дальше, в бесконечность.

— Кто вы? Как вы здесь очутились? — спросила Грузинская по-немецки. Вопрос прозвучал почти любезно.

— Извините меня, сударыня, за то, что я пробрался в ваш номер. Я… Ужасно, что вы меня обнаружили. Вы вернулись сегодня необычно рано. Это неудача. Невезение. Я ничего не могу объяснить.

Грузинская немного отошла в глубь комнаты, не спуская глаз с Гайгерна. Включила люстру — вспыхнул яркий холодный свет. Возможно, она позвала бы на помощь, подняла бы крик, если бы обнаружила на своем балконе страшного, небритого детину. Но этого самого красивого человека из всех, кого она видела в своей жизни, — сквозь туман веронала она вспомнила его лицо, — этого человека она не испугалась. Как ни странно, больше всего ее почему-то успокоила его синяя шелковая пижама.

— Но что вам здесь нужно? — спросила она, невольно переходя на принятый в свете французский.

— Ничего. Только побыть здесь немного. Просто побыть в вашей комнате, — тихо ответил Гайгерн.

Теперь все зависело от того, сумеет ли он заговорить ей зубы, так подумал Гайгерн со слабой надеждой и набрал полную грудь воздуха. Воровские шерстяные носки, надетые поверх туфель, он незаметным ловким движением сумел потихоньку стащить с ног.

Грузинская покачала головой.

— В моей комнате? Господи, да зачем же? — сказала она своим слабым, высоким, как бы птичьим голосом, и на ее лице вдруг появилось удивленное выражение смутной надежды. Гайгерн, по-прежнему стоявший на пороге балкона, ответил:

— Я скажу вам правду, сударыня. Я не впервые нахожусь в вашей комнате. Уже не раз, уже много раз, когда вы были в театре, я приходил сюда. Дышал этим воздухом. Однажды я оставил здесь скромные цветы… Простите меня!

Чай с вероналом остыл. Грузинская слабо улыбнулась, но, заметив, что улыбается, поспешила придать своему лицу холодное выражение и строго спросила:

— Кто вас сюда впустил? Горничная? Или Сюзетта? Как вы проникли сюда?

Гайгерн пошел ва-банк. Он махнул рукой в сторону улицы:

— Оттуда. С моего балкона.

И снова Грузинскую охватило чувство, какое бывает во сне: ей показалось, что все это уже однажды было с нею. И вдруг воспоминание стало четким. В одном из летних дворцов, на юге, в Абас-Тумане, куда часто возил ее князь Сергей, однажды вечером некий молодой человек, — в сущности, мальчишка, — юный офицер, спрятался в ее комнате. При этом он рисковал жизнью — позже он погиб из-за несчастного случая на охоте, который так и остался загадкой. Это случилось тридцать лет тому назад, никак не меньше. Грузинская вышла на балкон и взглянула туда, куда показал Гайгерн, в сумерки вечера, и тут все вспомнилось ей необычайно отчетливо. Она снова увидела перед собой лицо того молодого офицера. Его звали Павел Ерылинков. Она вспомнила, какие у него были глаза, вспомнила, как два раза целовалась с ним. Ей стало холодно, и в то же время она почувствовала, что от человека, стоявшего рядом с нею на балконе, исходит тепло. Она мельком взглянула на стену здания, на эти семь метров, которые лежали между ее балконом и балконом соседнего номера.

— Но ведь это опасно, — сказала она машинально, все еще думая о молодом офицере, а не о том, что происходит теперь.

— Не очень, — ответил Гайгерн.

— Холодно. Закройте дверь, — вдруг велела Грузинская и быстро вернулась в комнату.

Гайгерн вслед за нею вошел в номер, затворил балконную дверь, задернул обе занавески и стал ждать, стоя неподвижно, с опущенными руками — исключительно приятный, скромный, немного простоватый молодой человек, способный на романтические безумства ради того, чтобы проникнуть в жилище прославленной балерины. В конце концов, у него тоже был кое-какой актерский талант, этого просто требовал род его занятий. И теперь Гайгерн играл роль ради спасения своей жизни. Грузинская наклонилась и подобрала с полу свой сценический костюм, отнесла его в ванную. На белом корсаже ярко блеснула капля крови — полированное рубиновое стекло. Посмотрев на него, Грузинская ощутила сильную острую боль. Не было вызовов. Не было скандала, когда ее партию станцевала другая балерина. Жестокая публика. Жестокий Берлин. Жестокое одиночество. Она уже несколько отвлеклась было от этой боли, но теперь боль ожила и с новой силой разрывала ей грудь. На мгновение Грузинская начисто забыла о непрошеном визитере, который чем-то напоминал покойного Ерылинкова. Но вдруг она обернулась, подошла совсем близко, почти вплотную, так, что снова почувствовала его теплоту, и спросила, не глядя на него: