— Сергей! — позвала она. — Габриэль, Гастон! — Имена ее немногочисленных возлюбленных. Она звала и Анастасию, свою дочь, и даже Понпона, маленького внука, который жил в Париже и которого она никогда не видела. Но она была одинока, никто ее не утешил. Вдруг она вздрогнула от страха и остановилась. «Да что же я делаю? Я убежала? Из театра? Но это же невозможно. Этого не может быть. Я хочу назад». Часы на церкви пробили одиннадцать, очень медленно, очень отчетливо и близко, хотя церковной колокольни нигде не было видно. Грузинская вынула руки из карманов и бессильно опустила их — в этом движении было что-то, напоминающее смерть раненой птицы. «Слишком поздно, — говорили ее руки. — Спектакль уже заканчивается». Грузинская подняла голову и оглядела улицу, куда ее привело бегство. Она не знала, что это за улица. Над дверьми одного из домов горели синие и желтые огни, вывеска подсказала: русский ресторан. Грузинская перешла через дорогу и остановилась перед этой дверью, вытерла нос рукой, как ребенок, и задумалась. «Русский ресторан. Может быть, зайти? Там меня сразу узнают. Музыканты в красных рубахах сыграют в честь прославленной примы «Вальс Грузинской». Какая сенсация… Никакой сенсации не будет, — тут же подумала она. — Мне туда нельзя. На кого я похожа? Скорей всего, никто меня не узнает. А если узнает, да еще в таком виде…»

Она подозвала маленькие разбитые дрожки, села — лицо у нее внезапно сделалось бесчувственным и холодным. Она велела ехать в Гранд-отель.


Гайгерн по-прежнему стоял в дозоре между занавеской и шторой в 68-м номере и ждал, когда наконец монтеры-синеблузники кончат возиться на крыше. Но они продолжали работать. Они ползали туда и сюда возле оконных наличников второго этажа, орудовали плоскогубцами, разматывали провода, переговаривались, кричали «эй!» или «ага!», копошились с величайшим усердием, но упрямые прожекторы не загорались. И тем ярче был освещен фасад здания светом дуговых фонарей, огнями над всеми пятью входами отеля и бегущей рекламой на другой стороне улицы, расхваливавшей то сорта шампанского, то шоколад. Впрочем, с того момента, как Гайгерн спрятался за шторой и начал ждать, прошло, наверное, не больше двадцати минут.

И тут дверь 68-го номера отворилась. Вспыхнула электрическая люстра, и в безжалостном гостиничном свете появилась Грузинская.

С точки зрения Гайгерна, это было просто невиданное свинство, абсолютно загубленный шанс. Страх точно острым ножом прошелся по его телу вдоль ребер и живота. «Что, черт побери, понадобилось этой женщине в отеле в двадцать минут двенадцатого? Что же это творится на свете, если уже нельзя рассчитывать на то, что спектакли в театрах заканчиваются вовремя? Неудача!» — стиснув зубы, подумал Гайгерн. Неудач он боялся. И вся его сегодняшняя затея с тысячью проклятых осложнений складывалась с самого начала так, что теперь он, похоже, влип и по уши увяз в неудачах. Свет люстры пронизывал кружевную занавесь, за которой он стоял, и отбрасывал ажурную узорчатую тень на балкон. Гайгерн призвал себя к спокойствию и выдержке. Жемчужные бусы в кармане нагрелись. Они перекатывались под пальцами, как горошины. На мгновение ему показалось полнейшим абсурдом, чистой воды абсурдом то, что эта пригоршня круглых перламутрово-белых зерен стоит целое состояние. Четыре месяца выслеживать, семь метров с риском для жизни ползти по стене — а теперь, когда все опасности позади, на него опять посыпались сложности и неудачи. Нанизанные чередой опасные приключения — вот что такое его жизнь. Нанизанные на нитку жемчужины — жизнь этой балерины. В этот отчаянный момент Гайгерн с улыбкой покачал головой. Он не был мыслителем. У него часто появлялась эта удивленная и восхищенная, чуть ли не глуповатая улыбка, когда он задумывался о жизни. Жизнь была чем-то, чего он до конца не понимал. Однако же он внутренне собрался, осторожно повернулся лицом к комнате и затих.

Грузинская с минуту простояла посреди комнаты, прямо под стеклянными колпачками люстры. Лицо у нее было такое, будто она забрела сюда по ошибке. Она подождала, пока старое шерстяное пальто само не свалилось с опущенных плеч, затем, перешагнув через него, подошла к столику с телефоном. Еще несколько минут пришлось ждать, пока ее соединят с театром, потом минуты две-три — пока не позвали к аппарату Пименова. Но чудовищная усталость сделала ее ко всему равнодушной. Грузинская терпеливо ждала.

— Алло, Пименов! Да, это я. Да, в отеле. Ты должен меня простить. Да, вдруг стало плохо. Сердце, понимаешь? Начала задыхаться. Да, как тогда, в Шевингене. Нет, мне уже лучше. У вас там неприятности из-за меня, я знаю. Ну и как Люсиль? Что? Ах, значит, средне… А публика? Что ты говоришь? Я вовсе не волнуюсь, ты можешь сказать мне, если был скандал. Нет? Не было скандала? Вполне спокойно? Мало аплодировали? Да? Ты думаешь, дело в программе? Хорошо. Потом об этом поговорим. Нет, я сейчас лягу спать. Нет, пожалуйста, никого не надо. Не надо врача. И Витте тоже не надо приходить. Нет, нет, нет. Никого не надо! И Сюзетту не присылай. Я хочу покоя, только покоя. А вы поезжайте во французское посольство и, пожалуйста, извинитесь там, что я не смогла прийти. Спасибо. Спокойной ночи, дорогой. Спокойной ночи… Послушай, Пименов, передай от меня привет Витте. И Михаэлю. Да, всем передай привет. Не надо обо мне беспокоиться. Завтра все будет в порядке. Спокойной ночи!»

Она повесила трубку на рычаг.

— Спокойной ночи, дорогой, — сказала она еще раз, тихим голосом, одна, в холодном гостиничном номере.

«Сердце, значит. Ей стало плохо, — подумал Гайгерн, с трудом уловивший смысл быстрых французских слов. — И поэтому она прикатила сюда в самое неподходящее время. Да, выглядит она не слишком хорошо… Ну, ладно. Сейчас мадам ляжет спать, и тогда, будем надеяться, я смогу наконец откланяться. Только не суетиться». Он осторожно сделал шаг на балкон и посмотрел вниз. Оба синих болвана уселись на стеклянной крыше и держали совет. Они повесили себе на грудь маленькие фонарики и, по-видимому, собирались работать всю ночь. Мысль о сигаретах становилась для Гайгерна чем-то вроде навязчивой идеи. Он глубоко вдохнул пропахшего бензином сырого воздуха. Тем временем Грузинская подошла к тройному зеркалу над туалетным столиком, где стоял пустой саквояжик. В груди Гайгерна громко застучало сердце. Но Грузинская отодвинула саквояжик в сторону, даже не взглянув на него, включила лампочку над зеркалом и, схватившись руками за раму, приблизилась к зеркалу так, словно хотела в него броситься. Во внимательности, с которой она изучала свое лицо, было что-то беспокойное, жадное и жутковатое. «Странные создания эти женщины, — подумал Гайгерн, глядевший на нее сквозь занавеску. — Абсолютно непостижимые создания! Что такого она увидела в зеркале, почему лицо у нее вдруг сделалось таким жестоким?»

Сам он видел лишь красивую женщину — она была красива, вне всякого сомнения, очень красива, несмотря на размазавшийся по лицу грим. Особенно затылок. Дважды отраженный боковыми зеркалами, он отличался несравненной нежностью и изысканностью линий. Грузинская смотрела на себя как на лютого врага. Она с ненавистью смотрела на следы, оставленные временем, морщины, дряблую кожу, усталые, увядшие черты. Виски уже немного ввалились, уголки губ опущены книзу, веки под слоем синего грима иссечены мелкими морщинками и походят на смятую шелковую бумагу. Грузинская смотрела на себя долго, и ее снова начал бить озноб, еще сильнее, чем тогда, на улице. Она попыталась стиснуть зубы, но дрожь не унималась. Она метнулась к двери, повернула выключатель и погасила холодный свет люстры, зажгла торшер. Но теплее от этого не стало. Нетерпеливо и порывисто она освободилась от костюма, бросила его на пол и, оставшись в одном трико, подошла к батарее парового отопления, прижалась к выкрашенным серой краской трубам. Она не раздумывала о том, что делает, она искала тепла. «Хватит, — думала она. — Хватит. Никогда больше. Кончено. Хватит». Она дрожащими губами шептала на нескольких языках слова, означавшие неотвратимый конец. Потом прошла в ванную, сняла балетное трико, подставила руки под струю горячей воды. Вода текла на выступившие вены, пока руки не заныли от боли. Схватив губку, она принялась растирать плечи и вдруг бросила все, вернулась в комнату и сняла трубку телефона. Губы у нее так дрожали, что она не сразу смогла заговорить.

— Чаю, — сказала она. — Побольше. И побольше сахара. — И вновь подошла к зеркалу, мрачно и сурово стала глядеть на свое отражение. Но ее тело было безупречно и неповторимо прекрасно. Тело шестнадцатилетней танцовщицы: жестокий неумолимый труд всей жизни Грузинской сохранил его молодость. И внезапно ненависть, которую она чувствовала к себе, обратилась в жалость. Она обхватила руками свои плечи, погладила их матовую гладкую кожу, коснулась губами руки у сгиба локтя, поднесла ладони к маленьким, совершенной формы грудям, провела по легкому углублению под ребрами, по бедрам. Склонилась к коленям и прижалась лицом к этим несчастным, узким и выносливым коленям, словно это были ее больные любимые дети.

— Бедная, маленькая, — пробормотала Грузинская. Так, любовно, ей говорили когда-то. — Бедная, маленькая…

На лице у Гайгерна отразились сострадание и почтительность, хотя сам он об этом не подозревал. Его смутило зрелище, невольным свидетелем которого он стал. Гайгерн знал многих женщин, но ни одна из них не была так прекрасно сложена — не обладала такой хрупкостью и таким совершенством форм. И все же это было второстепенным. Растерянность и жалость вызвало в нем другое: беззащитность, дрожь, безысходное отчаяние, глубокое горе этой женщины, стоящей перед зеркалом. Хоть Гайгерн и был сбившимся с доброго пути малым, хоть и лежали у него в кармане украденные драгоценности, он вовсе не был чудовищем. Он поспешно вытащил руку из кармана, чтобы не ощущать жемчужин. Ему хотелось подхватить на руки эту маленькую одинокую женщину, унести ее куда-то, утешить, согреть, лишь бы только прекратился, Господи Боже, только бы прекратился этот ее ужасный озноб и этот почти безумный шепот…