Все эти приготовления к блестящему празднеству не заставляли более ничего желать, между тем очень сомнительно было, что это удовольствие не будет нарушено. Жара была ужасная; веера и носовые платки были в непрестанном движении; даже тень ветвистых дубов и буков не спасала от палящего зноя; ни один лист не шевелился, поверхность озера была гладка как зеркало, в воздухе висела тишина, предвещавшая бурю.

Медленно, с задумчиво опущенной головой и руками, заложенными за спину, шел португалец из Лесного дома. Он был также приглашен, хотя вид его и не напоминал человека, спешившего на празднество.

С лужайки доносился до него говор собравшегося там общества; взор его устремлен был в чащу с таким выражением, как будто он шел туда с твердым намерением померяться силой с врагом, которому он бросил вызов.

Вдруг около него послышался шорох – из-за кустарника вышла восхитительная цыганка и остановилась перед ним посреди дороги.

– Стой! – вскричала она, направляя на него премиленький крошечный пистолет.

На ней была черная полумаска, но голос, дрожавший несколько, хотя она и старалась придать ему энергии и смелости, округленный подбородок с ямочкой и нижняя часть щек, подобно белому душистому атласу выделявшаяся из-под черных кружев маски, ни на минуту не оставили португальца в сомнении, что перед ним стояла красавица фрейлина.

– Сударь, речь идет не о ваших топазах и аметистах и не о кошельке, – сказала она, тщетно желая придать тону своему торжественную твердость. – Я хочу предсказать вам ваше будущее!

Жаль, что бледная, воздушная блондинка не могла быть свидетельницей торжества своей подруги, – суровое лицо улыбалось, а красивая голова, вскользь освещенная золотистыми лучами заходящего солнца, была прекрасна. Он снял перчатку и протянул ей руку. Она быстро оглянулась по сторонам и черные, сверкавшие в отверстиях маски глаза недоверчиво остановились на кустарнике. Тонкие пальцы ее задрожали, когда она коснулась руки португальца.

– Я вижу здесь звезду, – объяснила она шутливым тоном, со вниманием рассматривая линии на его ладони. – Она говорит мне, что вам много власти дано над людскими сердцами – даже над княжескими… Но я не должна также от вас утаить и того, что вы слишком полагаетесь на это могущество.

Португальца, видимо, потешала эта сцена; ирония проглядывала в его улыбке. Он так равнодушно стоял перед прелестной гадальщицей, что она, видимо, боролась с собой, чтоб выдержать свою роль.

– Вы смеетесь надо мной, господин фон Оливейра, – сказала она обиженным голосом, оставляя его руку и засовывая за пояс пистолетик, – но я объясню вам свои слова… Вы вредите сами себе своей – извините меня, – своей ужасно неосмотрительной искренностью!

– А кто говорит, прекрасная маска, что я сам этого не знаю?

Блестящие глазки испуганно остановились на лице говорившего.

– Как, вы можете с полным сознанием пренебрегать вашим собственным благом? – спросила она с неописуемым изумлением.

– Прежде всего надо знать, что я считаю своим благом!

Минуту она стояла в нерешительности, опустив глаза в землю, как бы раздумывая, не оставить ли ей своей роли.

– Конечно, об этом я не могу с вами спорить, – продолжала она, решившись не прерывать так быстро разговора. – Но в одном-то вы должны со мной согласиться: что врагов иметь вообще неприятно.

Она снова, хотя несколько и колеблясь, взяла его руку и стала рассматривать ладонь.

– У вас есть враги, нехорошие враги, – продолжала она, впадая в прежний полушутливый тон. – Я вижу здесь, например, трех господ с камергерскими ключами – у них делаются всякий раз нервные боли и судороги, как только они заслышат хоть издали намек на простых людей. Впрочем, те три врага не так опасны… Здесь я вижу еще одну пожилую даму, которая очень близка к его светлости. У женщины этой наблюдательный и острый язык.

– Чему обязан я, что графиня Шлизерн удостаивает меня своей ненавистью?

– Тише, сударь! К чему называть имена! Заклинаю вас! – вскричала фрейлина с ужасом.

Ее прекрасная головка завертелась во все стороны, и в первую минуту испуга фрейлина как бы желала зажать рот португальцу своей крошечной ручкой.

– Дама эта покровительствует благочестию в стране и не может простить вам четырех еврейских детей в вашем воспитательном доме.

– Стало быть, женщина с умными глазами и острым языком стоит во главе ополчения?

– Совершенно так, и пользуется в нем значительным влиянием… Вы знаете мужчину с мраморным лицом и сонливо опущенными веками?

– А, властелин сорока квадратных миль и ста пятидесяти тысяч душ, изображающий из себя Меттерниха или Талейрана.

– Он сердится, когда произносят ваше имя, – нехорошо, очень нехорошо и вдвойне опасно для вас, что вы своей неосторожностью дали ему возможность вредить вам во мнении его светлости.

– Э, разве поклоны мои погрешили чем-нибудь против этикета?

Она с неудовольствием отвернулась от него.

– Господин фон Оливейра, вы насмехаетесь над нашим двором, – сказала она печально и вместе с тем с оттенком дерзости. – А между тем, как ни мал он, вы, по вашему собственному вчерашнему заявлению, ждете от него исполнения каких-то ваших желаний. Если я не ошибаюсь, вы просили тайной аудиенции.

– Вы не ошибаетесь, остроумная маска: я просил аудиенции не тайной, но особой, и я желаю, чтобы она состоялась под открытым небом, при тысяче зрителей.

Боязливо-испытующий взгляд она устремила на его лицо, выражение которого нисколько не открыло ей, смеется ли он или действительно снисходит к ней, говоря серьезно.

– Так я могу уверить вас, – продолжала она решительно, с несвойственной для придворной дамы развязностью, – что этой аудиенции – в Белом замке, в резиденции ли в А. или под открытым небом – трудно вам будет добиться.

– Вот как!

– Вчера на обратном пути из Грейнсфельда вы утверждали, что благочестие в полководце – не что иное, как абсурд?

– Э, неужели изречение это столь интересно, что оно даже известно придворным дамам?.. Я сказал, сударыня, что мне претит постоянное цитирование имени Божия и милости его в устах солдата, отдавшегося своей профессии со страстью. Помышление об убиении и истреблении людей и, наоборот, горячая любовь к ближнему, которого, если понадобится, я уложу на месте, для меня несовместимы; исход при этом один: лицемерие… И что же далее?

– Что далее? Бога ради, разве неизвестно вам, что его светлость – солдат душой и телом, что для него великим бы наслаждением было сделать солдатами всех своих подданных?

– Мне известно это, прекрасная маска.

– И также то, что князь никак не хочет, чтобы его считали за нечестивца?

– И это тоже.

– Ну, пускай мне объяснят это! Я вас не понимаю, господин фон Оливейра… Вы сами преградили себе путь ко двору в А., – прибавила она тихим голосом.

Фрейлина, видимо, сделалась печальна и взволнованна. Она подперла рукой подбородок и, опустив голову, смотрела на кончик своего вышитого золотом башмака.

– Вам известны, как я вижу, странности нашего светлейшего повелителя так же хорошо, как и мне, – начала она после небольшого молчания. – Поэтому совершенно излишне будет сказать вам, что он ничего не делает, ничего не думает без человека с мраморным лицом и опущенными веками. Вы должны знать, что доступ к нему невозможен, если этого не захочет этот человек, но, может быть, вы не знаете того, что этот человек не желает этой аудиенции… Вы будете иметь лишь сегодня случай увидеться с князем лицом к лицу – воспользуйтесь временем.

И она, казалось, хотела ускользнуть за кустарник, но еще раз обернулась:

– Вы будете хранить эту маскарадную тайну?

– С ненарушаемым молчанием.

– Так прощайте, господин фон Оливейра.

Последние слова были чуть слышны и сорвались скорее как вздох с уст девушки.

Затем восхитительное явление исчезло в густоте леса, только издали мелькала шапочка, унизанная жемчугом.

Оливейра продолжал свой путь.

Если бы прекрасная фрейлина еще раз могла бросить свой взгляд на это решительное лицо, она с торжеством могла бы сказать себе, что слова ее произвели свое действие.

Появление португальца произвело большое впечатление на лужайке. Всеобщий говор смолк на минуту… Дамы начали перешептываться; их жесты, любопытство, сказавшееся в каждом взгляде, право, не менее выразительны были, чем тыканье пальцем какого-нибудь крестьянского ребенка в возбуждающий его любопытство предмет. Три обладателя камергерских ключей очень дружелюбно потрясли руку пришедшему и с самоотречением и мужеством истых кавалеров приступили к утомительному процессу представления. К счастью для «интересного обитателя Лесного дома», вся вереница имен, проносившаяся мимо его слуха, вдруг оборвалась, как бы по волшебному мановению, – все рассыпались, выстроившись скромно в густые колонны по опушке леса: вдали показался князь.

Многие из присутствующих, взор которых теперь с таким нетерпением устремлен был на дорогу, извивавшуюся вдоль озера, когда-то знавали графиню Фельдерн. Мужчины, почти без исключения, были восторженными почитателями ее красоты и еще сохранили о ней воспоминание. Само собой разумеется, что блестящая роскошь туалета и обаятельная красавица были в памяти их неразлучны – они никогда не видали изящные формы ее иначе как в дорогих кружевах и в блестящей шелковой ткани, но, несмотря на это, когда молодая девушка в своем скромном белом платье, опираясь на руку князя, приблизилась к ним, имя давно умершей прозвучало на устах всех.

Лицо его светлости сияло удовольствием.

– Графиня Штурм! – произнес он громким голосом, указывая на Гизелу. – Наша маленькая графиня Штурм, которая для того лишь скрывалась в своем скучном уединении, чтобы теперь предстать перед нами во всей своей прелести.

Их окружили с радостными восклицаниями. Никто не обратил внимания, что прекрасное лицо девушки оставалось при этом строго холодно и покрыто было смертельной бледностью, что глаза были опущены в землю, – это было восхитительное замешательство и застенчивость, придававшие еще большую прелесть этой сцене; изображение блестящей, гордой и самоуверенной графини Фельдерн поблекло радом с этой юной красотой и стыдливостью.