– Михаил Федорович прогневается… – осторожно напомнил дьяк Разбойного приказа. Ибо о пылкой любви юного царя к своей избраннице знал весь двор.

– А ведь это ты, Борис Александрович, крамолу обязан был распознать еще до того, как боярышню Хлопову во врата кремлевские впустили! – снова подняла голову монашка, и взгляд ее на этот раз стал холодным и колючим. – Уж нет ли в сей измене и твоего соучастия?!

Князь Репнин сглотнул. Он понял, что ему придется выбрать что-то одно. Либо преданность престарелой инокине, либо службу государю всея Руси. Выбирать требовалось прямо сейчас, без промедления, если он не хочет, чтобы о его промахе инокиня Марфа завтра же поведала Боярской думе.

Между тем царскую матушку Борис Александрович помнил еще по службе в Тушине. Уже тогда она хорошо знала всех знатных бояр царской свиты, была с ними дружна и пользовалась немалым уважением. Большинство тамошних князей и воевод по сей день сидели в Боярской думе. И стоит монашке назвать его, дьяка Разбойного приказа, изменником – сии Марфины соратники его не то что в ссылку, на эшафот не моргнув глазом отправят! Царской матери в Думе поверят куда охотнее, нежели ему. Да плюс к тому Марфа остается еще и женой патриарха, от его имени нередко высказывается, и местоблюститель, митрополит Ион, ее старшинство над собою признает. Выходит, что и иерархи церковные по слову старенькой монашки нарекут его крамольником без единого сомнения и именем Божиим проклянут вместе со всеми потомками!

Такова инокиня Марфа…

А кто такой царь?

Что он может?

Михаил Федорович – это всего лишь мальчик на троне…

Маменькин сынок.

Все это, вместе взятое, промелькнуло в голове князя Репнина в считаные мгновения… И дьяк Разбойного приказа задал всего лишь один вопрос:

– Куда отправить семью предателей, матушка?

– А какой у нас город самый дальний, Борис Александрович? – поинтересовалась монахиня.

– Тюмень, матушка!

– Вот туда их всех и загони! – Инокиня Марфа перекрестила посетителя и снова вернулась к делам.

Облегченно вздохнувший князь Репнин благодарно поклонился, развернулся и на диво быстрой молодой походкой выскочил из дверей.

* * *

Живот Марии постоянно скручивало болью, язык немел, горло пересыхало, голова кружилась, все тело ныло тупой болью. Девушку постоянно трясло от рвотных позывов, но ничего, кроме судорог, это не приносило.

– Что же с тобой, милая, творится? – сидящая рядом бабушка Федора погладила ее по голове. – Чем тебя так прихватило? Вот, испей водицы святой, в Сергиевом Посаде намоленной, целительной…

Престарелая боярыня уже привычно налила немножко воды из серебряной фляги в покрытый эмалью кубок, выпила сама и чуть выждала, почмокивая языком. Убедившись, что опасности лечебная влага не таит, наполнила ею иерусалимскую чашу, поднесла к губам девицы. Та сделала несколько глотков и снова в полном бессилии откинулась, застонала.

– Ох ты ж деточка моя несчастная… – Отставив чашу, бабушка Федора огладила потный лоб своей внучатой племянницы.

Снаружи послышался шум. Возмущенные крики. Престарелая боярыня удивленно подняла голову. Уже через миг от сильного удара распахнулась дверь в опочивальню. Внутрь вошел боярин в дорогой шубе, с тремя косичками в бороде, с тяжелым посохом в руках, вскинул перед собой туго скрученный свиток:

– Государева воля! Боярская дочь Хлопова, как к чадородию непригодная, из невест изгоняется, а за обман свой ссылается с царских глаз долой! Родичи ее, к крамоле соучастные, вместе с ней отправляются туда же! Телеги внизу. Собирайтесь!

– Да как же ж так? – растерялась боярыня. – Мы же… Но ведь государь… Ты посмотри, боярин, болеет она! На ноги встать не в силах!

– Телеги внизу, указ у меня, – опустил свиток суровый боярин. – До ста считаю, сие вам время на сборы. Сами не уложитесь, стрельцы как есть в телеги покидают! Р-раз!!! Два!

Не переставая считать, князь Репнин вышел из девичьей опочивальни.

При всей внешней суровости несчастную девочку Борис Александрович жалел и потому хватать ее и семью отправился лично, сразу дав изрядную поблажку: позволил собираться в ссылку самим.

Обычно приставы хватали крамольников без особой жалости: вязали как есть, кидали на сани, а все, что видели ценного, – распихивали по своим карманам. Чего изменника не ограбить-то? За него все едино никто не заступится! Посему даже самые знатные и богатые князья уезжали в ссылки голыми и нищими, зачастую босыми и в одном исподнем, несмотря на лютые морозы, под рогожей вместо мехового полога.

Но на сей раз дьяк Разбойного приказа слуг своих сразу предупредил, что крамольников брать будут в покоях царских, все добро там будет государево, а потому за любую прихваченную безделушку стряпчие и стража будут пороты без малейшей жалости!

Приказчики и слуги намек поняли и вели себя достаточно осторожно: никого не били, не пинали, перстней и цепей не обдирали, кубки и блюда не прихватывали. Только поглядывали хмуро, да рукояти сабель гладили.

Бабушка Федора наконец-то поняла, что пришла беда, и заметалась по светелкам, хватая гребни, сарафаны, царские подарки: нарукавники, бусы, височные кольца и платки, сваливая все в одну кучу на свой старый охабень, смахнула туда же посуду со стола, связала между собою углы подола, под его подсунула рукава, тоже связала. Повернулась к Марии, остановилась в нерешительности. И тут дверь распахнулась снова:

– Готовы?!

– Да как же так, боярин?! – развела руками старушка. – Не ходит же она совсем, невестушка. Ни встать, ни одеться…

Князь Репнин пожал плечами, посторонился и кивнул приставам:

– В одеяло ее заверните – и в возок!

– Ага. – Крепкие бородачи в коричневых суконных кафтанах кинулись вперед, без особых церемоний закатали стонущую девушку в постель, деловито перевязали в трех местах веревкой, понесли наружу.

– Я иду, иду! – предупредила боярыня Федора, подхватила с углового сундука шубу, набросила на плечи, взяла собранный узел и засеменила следом.

Три телеги стояли у заднего дворцового крыльца. Братьев Желябужских, тоже сообразивших собрать по узелку, посадили на один возок, холопа и двух девок из их челяди на другой, Марию Хлопову уложили на третий, бабка забралась рядом с ней. Шестеро приставов поднялись в седла, и маленький обоз тронулся в путь, прямо в черную ночь, подсвечивая дорогу факелами.

Дьяк Разбойного приказа хорошо понимал значение слов «без промедления». И как ни жалел он несчастную девочку, как ни огорчался по поводу разрушенной царской любви – самого себя Борис Александрович все-таки любил больше и высокого доходного места терять не собирался. А потому даже проводил маленький обоз до Нижегородских ворот, лично убедившись, что ссыльные прямо сейчас отправились в дальний путь.

Обоз катился по заледеневшей дороге всю ночь, а затем еще и весь день до поздней темноты, остановившись только поздним вечером в Рогожском яме[9]. Здесь измученных лошадей наконец-то распрягли, а ссыльным приставы позволили пойти в дом погреться.

Мария все еще не очень понимала, что с ней происходит, находясь в полудреме-полубреду и мучаясь от боли во всем теле. Бабушка Федора, приказав девкам перенести болящую в людскую и уложить на лавку, собственноручно напоила ее из треснутой глиняной плошки горячей ухой без гущи, дала пожевать хлебную мякоть, накрыла опашнем и осталась рядом сторожить сон несчастной, вскорости и сама задремав…

* * *

– Где мы, бабушка?

Девичий голос заставил боярыню Федору вздрогнуть, закрутить головой.

В просторной людской проезжего яма, плотно набитой людьми, разносились храп, стоны, мычание. Люди шевелились во сне, толкались, что-то бормотали. Судя по всему, на дворе сейчас стояла тихая глубокая ночь.

– Где мы, бабушка? – повторила свой вопрос Мария.

– Ты как, милая? – спохватилась боярыня Федора.

– Болит все, бабушка… И мутит…

– Ох ты ж, бедненькая… Попить дать?

– Где же мы, бабушка? – уже в третий раз спросила девица.

– На дворе постоялом… – призналась боярыня Федора. – В ссылку едем.

– В ссылку? – удивилась Мария. – Почему?

– Ну так заболела ты… – пожала плечами бабушка Федора. – Лекаря сказывают, бесплодная. Вот тебя из невест и списали. Сказывают, все мы с умыслом болезнь твою скрывали. За сию крамолу и сосланы.

– А Михаил? – приподнялась на локтях девица. – Как он сие позволил?!

– Так грамота государева, милая, – вздохнула бабушка.

– Как? – побледнела Мария. – Почему? Он же сказывал, любит!

– Ну, сказывал, – пожала плечами боярыня Федора. – Теперь вот сослал как больную. Ему жена здоровая надобна. Крепкая, чадородная.

– Но ведь… Он любит!

– А что любовь? Стерпится – слюбится. Были бы грудь большая да бедра широкие. Для жены главное детей здоровых рожать. А любовь… Любовь, это для Господа. Господа нашего любить надобно и молиться чаще.

Мария вздрогнула, резко повернулась и уткнулась лицом в сложенный под голову сарафан. Ее плач оказался почти не слышен, и только вздрагивающие плечи подсказывали, что именно происходит с отвергнутой Михаилом Федоровичем избранницей.

С рассветом ссыльных и их скромную челядь приказчики снова рассадили по телегам, и окованные железом колеса застучали по мерзлой земле Нижегородского тракта.

Около полудня в случайной деревеньке с колодцем охрана выдала путникам пареную репу, каковую пришлось запивать водой прямо из кадки. Ближе к вечеру так же скромно подкормили еще раз, и только поздно ночью в очередном яме угостили нормально: квашеной капустой и запеченной плотвой.

Как ни странно, но эта скромная пища отвергнутую изгнанницу взбодрила и освежила: боли в теле отпустили совершенно, тошнота прошла, колики в животе пропали. Девица порозовела щеками, дышала ровно, в беспамятство не впадала. А ввечеру в людской постоялого двора даже переоделась в нормальную одежду: три сатиновые исподние юбки и сарафан с душегрейкой. Охабень, понятное дело, в хорошо натопленной избе не требовался.