О Господи, как же мне дождаться твоего первого движения? Твоего первого легкого знака, что ты уже есть?

Потом она пришла в себя. Взгляд ее опять обратился к тем двум, таким грузным, таким тучным, и она мысленно их спросила: ну, как вы? Как вы относитесь к своему положению? Что это для вас — счастье или горе, или всего лишь только немое стремление растения — созреть и дать семена. Как бы мне хотелось, чтобы вы рассказали, что вы чувствуете!

Внезапно в нос ей ударил запах ладана, восковых свечей и запах соседки. У нее слегка закружилась голова, и она, взяв свою корзинку, вышла на улицу.

Несколько мгновений Люсьен Мари просто стояла, глубоко дыша, пока не почувствовала себя лучше. Но, обогнув угол и собираясь перейти площадь, она опять ощутила, как мостовая у нее под ногами закачалась, и она испугалась, что упадет в обморок прямо на улице. Она огляделась кругом в поисках какого-нибудь убежища, но ничего не нашла, кроме лавочки Жорди.

Там было прохладно и полутемно, жалюзи он опустил. Ни одного покупателя.

Она оперлась на прилавок и спросила:

— Можно мне присесть на минутку?

Жорди взял ее за локти и усадил на свой единственный стул; для своих личных нужд он использовал его как стол, а вообще покупатели садились на него, чтобы примерить туфли.

— Посидите, я сейчас, — заспешил он, взял глиняный кувшин, быстро сходил на площадь, наполнил его свежей, холодной водой из источника и дал ей попить.

— Какой вы добрый, — взглянула она на него с благодарностью.

— Ну вот еще, — отмахнулся он, как будто и слышать не хотел об этом.

Когда она собралась уходить, Жорди пошел ее проводить и взял довольно тяжелую корзинку.

— А как же лавка? — спросила она.

— Покупателей наверно все равно не будет, — ответил он с горькой беззаботностью.

Она подумала: вот идиотка, могла ведь у него что-нибудь купить… Нет, хорошо, что этого не сделала. Гордость Жорди была как духовный воздухоочиститель, она, как огнем, выжигала всякую попытку отнестись к нему покровительственно. Поэтому воздух вокруг него был таким чистым.

Они двинулись дальше, молча, разговаривать им не хотелось. Жорди хорошо понимал ее, когда она говорила по-французски, но предпочитал объясняться с ней при помощи жестов или одного-двух лаконичных испанских слов.

Подойдя к мосту через реку, они встретили Давида. Тот даже вздрогнул: ему еще не приходилось видеть Люсьен Мари в обществе мужчины. Жорди, как испанец, сразу же уловил его чувства, слегка улыбнулся, приветственно помахал рукой и, передав ему корзинку, хотел уйти, предоставив Люсьен Мари объясниться самой.

— Нет, не уходите! — воскликнули они оба одновременно на разных языках, а Давид прибавил:

— Не хотите взглянуть, как мы там устроились?

Все это время Жорди ни разу не подавал о себе вестей. Он не навещал Анжелу Тересу. В первый же день после переезда Давид направился в город, чтобы немедля отыскать Руиса и узнать, почему Жорди арестован и что можно сделать для его освобождения. Но, как оказалось, Жорди опять сидел в своей лавочке, его выпустили так же неожиданно и без объяснений, как и арестовали.

Давид вошел тогда, поздоровался с ним за руку и предложил выпить рюмочку за свободу. Однако Жорди опять находился в своем апатичном и вместе с тем напряженном состоянии, когда человек ничего не воспринимает, кроме того, что его мучает. То, что его вот так, время от времени сажали в тюрьму, постепенно его ломало, на каждое пребывание там наслаивался еще и стыд. Он понимал, что Давид хочет ему добра, но не мог с собой совладать. Не только потому, что участливость Давида оскорбляла его гордость. В душе своей он был настолько испанцем, настолько лояльным к своей родине, что для него было просто невыносимо самому служить поводом для гнева и критики иностранцев, тем более, что он был совершенно беспомощен.

Давид почувствовал, что в тот момент присутствие его было мучительно для Жорди, и решил деликатно уйти. Последнее, что он видел, были руки Жорди, они у него так дрожали, что он поспешил опереться ими о прилавок.

Сегодня он выглядел здоровее, и Люсьен Мари удалось даже растопить его улыбку.

— Спасибо, не теперь, — ответил он спокойно, — но как-нибудь в другой раз с удовольствием.

Они условились о дне, и он отправился к себе домой.

Давид взял корзинку, просунул руку под руку Люсьен Мари и спросил:

— Где ты была? Я уже начал беспокоиться.

Она рассказала о женской часовне.

— Неужели месса для одних только женщин?

— Да, и в мае ежедневно — это ведь месяц Марии.

Месяц Марии. Давид заинтересовался, но почувствовал легкую тревогу, как всегда, когда речь шла о каком-нибудь союзе женщин.

— Как тебе вообще пришло в голову туда пойти? Из-за местного колорита, или…

— Не только, — сказала она мягко.

Давид потемнел. Неужели Испании удалось сделать то, что не смогли сделать ее семья и церковники — вернуть Люсьен Мари с ее левыми взглядами на стезю тети Жанны?

Он не мог возражать, так как сам защищал свободу веры. Но врагом номер один у свободы веры была испанская церковь. И вдруг теперь…

Он поймал ее улыбающийся взгляд сбоку и сбился с мыслей. Нет, здесь, кажется, что-то другое.

— А как Жорди попал в женскую часовню?

— Он там не был, я сама к нему зашла, — сказала она и немного сбивчиво поведала о своем приступе и недомогании.

Они шли по тропинке через рощу каких-то неизвестных хвойных деревьев, потом началась апельсиновая аллея.

Он непроизвольно сжал крепче ее руку, несколько раз пытался спросить:

— Это было… ты не… что это, Люсьен Мари?

Она остановилась, повернулась, подняла к нему свое открытое лицо.

— Да, Давид. Так оно и есть.

Он поставил корзинку, не в состоянии двинуться с места.

— Ты уверена?

— Довольно-таки.

Он нерешительно обнял ее за тонкую талию. Они подумали об одном и том же, улыбнулись, глядя друг другу в глаза. Она покраснела и стала еще привлекательнее. Продолжая держать ее за талию, он поднял ее и закружил, но сразу же осторожно, как стеклянную вазу, поставил на землю.

— О небо, быть внезапно возвышенным до создателя и отца…

Люсьен Мари удивленно раскрыла глаза. Что он будет лояльным, что не станет возражать против ребенка, она знала — но что будет так сильно взволнован, так рад, этого она никак не ожидала.

Ведь когда рядом с ним была Эстрид, беспокойная, терзаемая тщетными надеждами, он совсем не воспринимал ее состояние как что-то, относящееся к нему лично.

Или, может быть, как раз это и оставило в нем потом такой глубокий след? От самого себя скрываемый страх, что то была его собственная «вина»? Возможно, мужчина такой же чувствительный в этом вопросе, как и женщина…

Они опять зашагали к дому, обняв друг друга за талию, в одном темпе, в одном ритме — одним телом.

22. Мужчина и его демон

Весь день Давид ходил в каком-то возбуждении. Он не мог взглянуть на Люсьен Мари, ласково до нее не дотронувшись, или не спросив: ну как? Ты что-нибудь чувствуешь? Тебе не хочется отдохнуть?

В конце концов, защищаясь от него, ей пришлось сказать с улыбкой:

— Не будь несносным, Давид. Я совершенно такая же, как всегда, — и продолжала полоть свои грядки — эта работа ей особенно нравилась, потому что здесь она не чувствовала себя неуклюжей и не роняла вещи, когда забывала следить за своей левой рукой.

Вечером именно он из-за необычности положения не мог заснуть. Он долго лежал в ее привычном уже тепле — и слышал, как ее дыхание постепенно стало ровным, тихим, и она погрузилась в сон. Между грубыми рейками жалюзи яркая звезда просунула свой светлый нос. Северная звезда. Она светила ведь и над…

В его сознании рухнула, наконец, ледяная стена. Наконец-то он решился заглянуть в то пустое пространство, где жили тогда он и Эстрид.

Сколько тепла, сколько нежности может появиться между мужем и женой. Как надеялась Эстрид, что оно будет и у них с Давидом. Да и он тоже. Но никогда не обращался он с ней так, как с Люсьен Мари, не пытался ей помочь, освободить от скрытых в ней сил.

На мгновение он представил себе, до глубины души прочувствовал, что должна при этом ощущать всякая женщина — и Эстрид тоже — какое глухое отчаяние ее охватывало, если она была парализована своей неспособностью найти нужные слова, нужный тон, которые помогли бы ей пробиться к нему, к ее любимому.

Каким же слепым он был! Как не понимал ее горе! Почему? Ведь он же «любил» ее…

Вопросы жгли его, пока не разбудили воспоминания о том, юном Давиде. Да, он ведь и сейчас еще существовал в нем, тот Давид, он тоже тогда испытывал горе, только иного рода. Тот Давид чувствовал, как его связывают по рукам и ногам, как сужается перед ним горизонт, как ему душно от одного сознания того, что его лишают свободы, лишают возможности — устроить-свою-жизнь-так-как-ему-самому-пожелается — от тоски по внутреннему освобождению. По всему тому, что он называл словом «писать».

А Эстрид не могла понять, откуда у него в душе такой бунт. У нее тоже была своя пелена на глазах.

Но не ее была вина, что тогда он еще не созрел, что еще не был готов для совместной жизни. И не его тоже. Просто уж так все получилось.

Если бы она пришла к нему так же доверчиво, как Люсьен Мари, его ответ — его внутренний, честный ответ — в тот момент был бы другим. Наверное, он бы попытался вести себя более прилично, но чувствовал бы себя зато еще-более-зам-кнутым-еще-более-под-угрозой — перед всеми этими пеленками и детским криком.

А сейчас — ничего похожего на то, что было раньше.

Люсьен Мари и он оказались под воздействием одних и тех же сил, оба они поступали согласно и непосредственно перед тем, что с ними происходило, поступали, как две птицы во время высиживания птенцов.