— Но ты же не мог писать, когда я сидела там.

— Конечно нет. За один день не научишься быть двумя людьми сразу, — сознался Давид.

Они прошлись немного, потом поднялись к себе наверх. В дверях Люсьен Мари сказала:

— Забудь теперь, что я здесь…

— Ясно, ясно. Только знаешь, что вытворяют мои мысли?

— Нет.

— Они убегают к тебе, как щенки пуделя. Прыгают вокруг тебя, лижут своими красными языками…

— Мне нравятся их красные язычки. Нет, стоп, расстояние три метра! — воскликнула Люсьен Мари.

Давид что-то сказал.

— Я не слышу, — отозвалась Люсьен Мари.

После этого можно было, наконец, по-настоящему углубиться в работу.

Часы тикали. Стопа исписанных листков рядом с машинкой росла. Люсьен Мари страницу за страницей переворачивала в своей книге.

Вдруг она почувствовала, что отлежала ногу. Потом пальцы ног свело судорогой. Она попробовала изменить положение, но сдержала себя посреди движения. Давид несколько раз невпопад ударил по клавишам. Наступила тишина.

Одно мгновение было нестерпимым. Нелепо было так себя сдерживать.

Они потихоньку взглянули друг на друга, и глаза их встретились.

— Вот нахалка! — сказал Давид. — Лежишь и нарочно подзываешь их к себе…

И с чувством облегчения он последовал за маленькими черными щенками с красными языками.

— Плевал я на Гауди. Плевал на Фрейда. Плевал на Каза Батлло и на Ла саграда рамилилиа. Плевал на всех морских звезд и майских жуков, на все анальные плавники, какие только есть во всей Барселоне, мне нужна только ты…

И она улыбнулась ему и целовала его и играла с ним — пока вдруг не побледнела, побледнела так явно, что, казалось, на ее лицо легли зеленые тени.

На мгновение он испугался, но она отшутилась, и он ей поверил.

Когда же он теперь возвращался в мыслях к происшедшему, его поразило, как легкомысленно он прошел мимо самых настоящих предупредительных сигналов и как раздул до проблемы свободы задачу, что так легко можно было решить чисто практическим путем.

«Так легко». Для скольких людей недостаток в жилой площади, в свободном пространстве, до сих пор является неразрешимой проблемой!

Внезапно он обнаружил, что сидит за столом и рисует; вот на бумаге появился дом, дом со стенами, свободно расширяющимися книзу. Тот белый дом в долине. Что значат все трагедии прошлого по сравнению с перенаселенностью настоящего, умершие по сравнению с живыми…

Его рука остановилась, не закончив линию. Что имел в виду доктор, когда говорил об осложнениях?

Нет телефона. Они никак не могут с ним связаться. Надо бежать в табачную лавочку и…

Нет, еще рано.

В шесть часов он вышел из дому, чтобы позвонить. Но когда дошел до табачной лавки, ноги сами понесли его дальше, и он оглянуться не успел, как увидел себя взбирающимся на склоны, мимо всех виноградников и пробковых дубов и высоких кактусов, и вот он опять перед монастырской стеной.

Ему стало неловко за свою назойливость, когда он постучал в ворота железной ящерицей, по своей природе рептилии казавшейся в руке очень холодной, но сестра-привратница с готовностью, не расспрашивая, открыла ему ворота, и он быстро зашагал по коридорам к палате Люсьен Мари, опасаясь только встречи с настоятельницей.

Люсьен Мари лежала печальная, рука у нее болела. Но она так обрадовалась, что он, презрев все запреты, явился к ней, что расцвела и как будто отодвинула от себя болезнь.

То же самое изо дня в день повторялось всю следующую неделю. Пенициллин делал свое дело, заражение крови было приостановлено, но оставалось еще воспаление сухожилий, никак не желавшее залечиваться. Воспаление было упорным и болезненным и могло оказаться опасным, но когда приходил он, все это каким-то образом отходило в сторону. Люсьен Мари побледнела и похудела, но больше не старалась казаться подчеркнуто бодрой, когда он показывался в дверях, и улыбка была естественной.

Монахиням пришлось примириться, что имелась еще одна лечащая сила, над которой они не были властны. Они больше не противились его посещениям, и бдительная сестра уже не сидела на стуле рядом с ее постелью, пока он был там.

Случалось, что после ночи со снотворным, не действовавшим па псе больше, Люсьен Мари обретала покой, когда он приходил. Тогда он сидел у открытого окна и смотрел на крону дерева с вечнозелеными листьями. В окно лился солнечный свет, минуты капали, не считанные, одна за другой, в покое, передававшемся от нее к нему, от него к ней. Для него ощущение было ново и неожиданно, он сам себе изумлялся, но это наполняло его тишиной и спокойствием.

Однако, когда он оставался один, на него нападал страх: а мог он надеяться на то, что все будет сделано, как положено? Не следовало ли ему взять Люсьен Мари, посадить в машину и, несмотря на ее температуру, отвезти в Барселону к специалисту-хирургу, или даже просто сесть в самолет и полететь с ней в Париж?

15. История I о всемирном менторе

Однажды он отправился к доктору Стенрусу посоветоваться.

Из Сахары подули теперь теплые ветры, горные склоны зазеленели. Подснежники, оказавшиеся совсем не подснежниками, окаймляли все тропинки. На крутых склонах в полном разгаре были весенние полевые работы: загорелые худощавые мужчины в грубых синих рубахах, с черным поясом вокруг талии, пахали на мулах. И как только может здесь что-нибудь расти, на этих покрытых тонким слоем земли полях, на этой красной каменистой почве, да еще когда наступает великий летний зной?

Доктор Стенрус был опять на ногах, еще более юркий и подвижный, чем раньше Они уселись в солнечном уголке сада — еще был март, еще можно было сказать: о чудесное солнце, о друг бедняка. В Испании оно вскоре становилось врагом бедняка.

Вышла госпожа Стенрус и принесла им кофе со свежими шведскими булочками. Но от беспокойства за Люсьен Мари Давид едва мог глотать.

Доктор Стенрус отговорил его от каких-либо спасательных экспедиций. Испанский доктор производил впечатление опытного врача, а лечение воспаления оболочки сухожилия требовало терпения и времени.

Только потом Давиду пришло в голову, что такой совет доктор дал ему в рассеянности и спешке, чтобы, видимо, как можно скорее перейти к тому, что занимало его гораздо больше.

Дага взяла поднос и ушла в дом.

Туре Стенрус этого даже не заметил.

— У меня тут появился один грандиозный проект, — сказал он и начал в волнении ходить взад и вперед по каменной дорожке шагами, слишком большими для его коротеньких ножек. Волосы у него еще больше вздыбились. — Грандиозный проект. От него может зависеть будущее всего человечества.

Теперь Давид действительно раскрыл глаза. Сказать такое вполне серьезно…

Доктор Стенрус был доволен произведенным эффектом.

— Ты думаешь, это бахвальство, — ухмыльнулся он. — Скоро я докажу тебе, что это не так… Мир вот-вот скатится в пропасть…

Несколько мгновений Давид сидел ошарашенный, его заворожили сами слова. «Мир» представился ему в виде бильярдного шара, готового вот-вот свалиться в пропасть. Но где была пропасть, если не в самом мире? И как может мир витать на краю пропасти, находящейся в нем самом?

— В международной мозговой элите нас всего несколько человек…

(Не ослышался я?)

— …мы планируем духовное маки. Думаем начать с радиопередатчика свободы — пиратской радиостанции в эфире, которую мы назовем «Голос разума». В простых словах она будет обращаться к народам и правительствам…

— На каком же языке?

— На нескольких. На всех великих языках мира. Она будет разоблачать закулисные махинации политических деятелей, объяснять истинные причины происходящих событий…

— А вы сами-то их знаете?

Туре Стенрус чопорно поджал губы, его лицо и без того густо-розовое, стало на один нюанс темнее.

— Мы не берем кого попало, — возразил он высокомерно. — Это я. Это один англичанин и один американец — один бывший министр, другой крупный промышленный деятель. Есть у нас и испанец — он, кстати, оказал правительству большую услугу во время войны. Я еще не имею права называть имена, но… те люди, о которых идет речь, знают, что говорят. Их ум и саму их личность можно выразить только такими словами, как «единственный в своем роде».

Последние слова окончательно повергли Давида в шоковое состояние. Он вспомнил, кто их любил употреблять.

— Мы будем вводить истинный либерализм. Будем разоблачать всю ту тайную власть черни, что скрывается за так называемой демократией нашего времени. Мы будем ратовать за право на личную свободу, так что она снова станет живой реальностью. В настоящее время она исчезает.

— Да, — сказал Давид задумчиво, — она исчезает.

— Ха, ты согласен?

— Я разрываюсь на части от размышлений, когда пытаюсь определить, что же такое свобода.

— Ну, об этом понятии ведь не может быть двух мнений, — снова жестко возразил Стенрус.

— Вот как? Как же ты его определяешь?

— Свобода, — провозгласил Стенрус, и глаза его за очками остро сверкнули, — означает условия, способствующие свободному росту личности. Можно, разумеется, насчитать четыре, пять свобод, которые тоже желательны, но главное, чтобы великую личность не придавливали и не стригли под одну гребенку с остальными.

Это верно, подумал Давид. Вокруг великих душ должно быть свободное пространство. Но как быть с теми, кто требует для себя привилегий гения, а под этими претензиями скрывает одну лишь свою жажду власти?

Он возразил:

— Но если некоторые личности действуют как раковые клетки в живом организме, разрушают и разъедают другие клетки, «свобода», по-вашему, должна гарантировать также и их свободный рост?

— Ты берешь исключительные случаи…