— Нет, что вы. Сначала между Хосе и Эстебаном больших идейных разногласий не было. Оба они были из новой молодежи. Хосе пошел в Фалангу, потому что в то время она обещала реформы и некоторые гарантии против кровавых бунтов. Хосе вообще был человеком, который хотел сам иметь мир и спокойствие и другим их обеспечивать.

Давид сказал с изумлением:

— И это вы так говорите о Фаланге?

На мгновение губы Мартинеса Жорди насмешливо искривились.

— Вы ошибаетесь — я говорю о Хосе Фелиу. Я был другом и однолеткой с Эстебаном, но мне очень нравился его старший брат Хосе. А его мать…

Жорди сделал глоток из рюмки, посмотрел в пустое ничто, сказал более молодым, более живым голосом, каким говорил когда-то:

— Она была такой грациозной, когда шла по траве… Обычно она выходила из дома и давала нам хлеба с кальмаром, а иногда садилась на ступеньку к источнику и смотрела, как мы с Эстебаном играли. Иногда сама разгорячится, характер у нее был такой же живой, как у Эстебана. А теперь…

Он прервал себя, мельком взглянул на Давида и прибавил другим тоном:

— Ах да, вы ведь еще не видели Анжелу Тересу. А тогда она была полна огня и жизни, совсем как Эстебан. Эстебана сердила осторожность Хосе. Наступил момент — что выбирать, реформы или безопасность, и он не выбрал безопасность. Когда началась война, Эстебан пошел рядовым на сторону правительства. Его произвели в чин и вскоре он получил повышение. Он был из тех легендарно отважных, что после страшного разгрома могли снова и снова организовывать сопротивление.

— Вы тогда были его товарищем?

— Вначале, как рядовой — но вскоре мне прострелили легкое и я выбыл из строя, уже до конца войны.

— А Хосе? Как воспринял он и все другие, прежние левые, когда Фаланга объединилась с восставшими генералами?

— Он наверно полагал, что, независимо от этого, должен быть лояльным к ним. Когда фронт народного освобождения потерпел поражение… в последние дни марта тридцать девятого…

У Жорди пересохли губы и он должен был смочить их вином.

— …то Эстебана взяли в плен, прислали сюда и отдали под военный трибунал. Как офицер правительственной армии, он принадлежал к категории «врагов», и мог ожидать либо расстрела, либо тюремного заключения на двадцать лет. Его осудили к смерти.

Хосе тоже был смелым человеком, и получил чин капитана. Он бросился в Мадрид, чтобы выхлопотать брату помилование — и ему это удалось. Об изменении приговора телеграфировали из ставки начальнику тюрьмы. Хосе тоже сразу же отправился сюда, чтобы поддержать мать и отыскать брата в тюрьме.

Его встретило известие, что Эстебан Фелиу казнен как революционер. Начальник тюрьмы отказался дать какие-либо объяснения.

Хосе поднял дело — можете себе представить, с каким мужеством и с какими трудностями, в то время, когда военные трибуналы и специальные команды по расстрелу работали день и ночь — и оказалось, что Эстебана не расстреляли, а повесили в тюрьме через два часа после того, как начальник тюрьмы получил телеграмму о помиловании. Когда Хосе потребовал от начальника тюрьмы ответа, тот пожал плечами и сказал, что не мог допустить, чтобы такой храбрый и опасный враг остался в живых. И посоветовал капитану Фелиу больше этого дела не касаться.

Тогда Хосе выхватил свой офицерский револьвер и застрелил подлеца. А потом застрелил себя. Как уверяли подручные начальника тюрьмы.

Наступила тишина.

— Какая ужасная история, — покачал головой Давид.

— У нас вообще ужасная история, — отозвался Жорди.

Дверь скрипнула, вошла бедно одетая женщина, но решила повернуть обратно, увидев, что там посторонние. Жорди поспешно спросил, что ей нужно. Нет, нет, она просто хотела купить веревочные туфли. Он вынул два своих жалких варианта. Она посмотрела на них, спросила шепотом, нет ли чего подешевле. Дешевле у него не было. Сконфуженно подсчитала деньги в своем потертом кошельке, сказала опять шепотом — из-за Давида, как он решил — что не хватает трех песет, нельзя ли принести их в пятницу? Хорошо, согласился Жорди. Тогда она слабо улыбнулась, взяла туфли, не примерив, и ушла.

— Вы ее знаете? — спросил Давид.

— Нет.

— Думаете, она когда-нибудь деньги принесет?

— Она же ведь сказала! — ответил Жорди немного удивленный.

Давид подумал, как это теперь с ним часто бывало, что имеет здесь дело с благородными людьми. Он устыдился опять своей позы «культурного человека» с его дешевым скептицизмом по отношению к ближнему.

— А как сложилась судьба тех, кто остался в живых в семье Фелиу? — вернулся он к разговору.

— Остались только отец и мать. Им ничего не сделали, благодаря Хосе. То, что случилось с начальником тюрьмы, сочли делом чести. Им оставили их усадьбу. Так что, можно сказать, расчет папаши Фелиу оправдался.

— Жестоко сказано.

Жорди пожал плечами.

— Возможно. Он принадлежал к людям, которых я никогда не мог принять всерьез — думаю даже когда я был маленьким, а он отцом Эстебана, и иногда нам от него влетало. Так он никогда и не повзрослел. Он не мог считать ничего, кроме денег. Думал о деньгах. Шел в свою рощу пробковых дубов и подсчитывал урожай, гулял и считал свои апельсины. Ходил всегда и ликовал, какой он хитрый и везучий, и угодный Богу, как у него вообще все хорошо складывается. Понимаете, это не Америка и не ваша северная страна: здесь считается, что все то, что есть, таким навсегда и останется, бедняк должен оставаться бедняком, и почти чудо, если он вдруг становится обеспеченным. И было бы кощунством требовать у Бога чуда слишком часто… Так что он ревностно призывал всех своих соседей и работников не требовать невозможного, то есть, чтобы им стало так же хорошо, как ему.

На мгновение, как солнечный зайчик, мелькнул прежний Мартинес Жорди: студент с горячим чувством социальной ответственности и любовью к своей стране, находящей выражение в нежной и дразнящей иронии.

— Но все-таки? Ведь оба сына… — задумчиво произнес Давид.

— Да, конечно. Только что ему было делать? Он забирался на свой склон с пробковыми дубами, и давай считать. И когда вспоминал, что некому будет продолжать его дело, садился на землю и плакал. А потом опять начинал считать.

Они умерли, а он был жив, это противоречило законам природы, но так уж получилось, и ему, Педро, нравилось быть живым, если даже кое-кто умер. Ему это нравилось, несмотря на все тяготы старости, то головокружение, то боль в ногах. Ближе к концу появились признаки сильнейшего склероза, о своих мальчиках он говорил с таким выражением лица, как будто в глубине души считал, что просто ему, как обычно, повезло, раз он пережил тех, кто настолько моложе его.

— Он был намного старше своей жены?

— Да, порядком, — ответил Жорди, глядя куда-то вдаль, и прибавил, — нет, в судьбе Педро нельзя увидеть ничего трагического. Даже смерть не заставила его отнестись к ней серьезно. Подошла однажды к нему сзади, когда он бродил по своей роще, вновь и вновь пересчитывая пробковые дубы, и похлопала его дружески по плечу — вот и все.

Жорди умолк, удивленный своей собственной разговорчивостью, допил последний глоток из рюмки.

— А его жена?

На лице Жорди опять появилось бесцветное, почти тупое выражение, оно, как Давид теперь понял, прикрывало своего рода защитный механизм, нейтрализующую ванночку против таких смертельных жидкостей, как любовь, ненависть, сострадание. Чувство бессилия заставляло всех их течь вовнутрь, разъедая внутренности, превращая все в одно сплошное страдание. Педро Фелиу он мог описать, его он видел снаружи, но не Анжелу Тересу.

— Она сидит там, — сказал он, приподнял немного обе руки, потом опять их опустил, как от слишком большой тяжести. — Минуты идут и идут, а она об этом не знает. Прошло уже двенадцать лет, тринадцать лет… Все для нее делает Анунциата.

Анунциата, это наверно, та старая женщина, с которой они говорили.

У Давида мелькнула мысль, такая неприлично эгоистичная в этих условиях, что он ужаснулся и прогнал ее прочь, но она, как назойливая муха, прилетела опять.

И ты думаешь, это для нас подходящая обстановка, в наш медовый месяц, когда мы так счастливы…

Они нашли себе белый дом в зеленой долине, таинственно притягательный в тени кипарисов, в апельсиновом благоухании. А он скрывал такие страшные, такие трагические тайны. Казалось, из нарисованной его памятью картины полностью стерли солнечный свет.

— Почему вы решили, что она может сдать нам комнаты? — спросил он, немного запинаясь. Он не смотрел на Жорди, боясь, что тот прочтет его мысли.

Но для Жорди несчастье так долго было чем-то привычным, само собой разумеющимся, что теперь он уже не помнил, что счастье гораздо чувствительнее и требует к себе особого внимания. Он ответил прямодушно:

— Вам нужна квартира — а Анжеле Тересе, наверно, нужны деньги. Она сдала землю в аренду, но это очень мало, а песета немногого стоит… Но вы понимаете, те две старые женщины не обслуживают туристов. К ним можно обратиться только в таком особом случае, как ваш.

Давид почувствовал себя гордым за доверие, хотя о нем было сказано лишь намеком. Но он боялся за Люсьен Мари. У нее свои воспоминания о войне, болезненные рубцы после трудно заживающих ран. Не разбередит ли их вновь такая обстановка?

— Я поговорю с моей… женой, — запинаясь, сказал он.

Нет, это слово цеплялось буквально за все.

Люди говорят обычно, что не придают значения всяким там обрядам и церемониям, но что-то эти церемонии однако все же означают, поскольку приобретают власть даже над нашими тайными помыслами. Смешно, подумал Давид. Его второе «я» требовало ясно и недвусмысленно, чтобы он зарегистрировал свой брак — тогда можно будет наконец допустить такое понятие, как «моя жена» Ну, так в чем дело, пожалуйста, скоро оно получит что хочет.