— А как ты полагаешь, можем мы получить у адвоката задаток? — спросила тетя Жанна. — Бакалейные товары опять все подорожали.

— Ясно, можем, — ответила Фабианна. — Я уже взяла сто тысяч.

Жанна вздрогнула, потому что сумма была большая — не могла привыкнуть, что франк так обесценен. Даже Люсьен Мари хотела воспротивиться, но промолчала. Наверное, адвокат знал, что делал. Но так или иначе, а сто тысяч все равно были для них устрашающей цифрой, хотя все знали, сколько сейчас стоит франк.

— Я же хотела готовить тебе приданое, — простонала Фабианна, — а теперь…

Она воздела руки к небесам, но потом опять опустила, тяжело, разочарованно.

А почему бы Этьену не посвататься вместо меня к маме? — пришло в голову Люсьен Мари. Они прямо созданы друг для друга. Ни тот, ни другой ничему не научились и все забыли. Хотят поставить себе в заслугу то, за что молодые люди, такие, как Морис, отдали свою жизнь, — хотя им-то кажется, что все наоборот. Чего они не могут вынести, так это тягот мирного времени, не хотят лишиться своего законного врага. Они консервируют свою ненависть, только с незначительным изменением ее предмета: вместо немцев они везде видят коммунистов — в футляре от часов и в суповой миске. Им бы страшно хотелось, чтобы на французской земле опять выросли концлагеря.

Самое ужасное, и самое нелепое в том, что мама так горюет по Морису, и полагает, что поступает по его заветам…

Люсьен Мари взяла плащ и черные перчатки, надо было спешить в свою аптеку. Обычно она шла пешком до Одеона, а там садилась в метро. Волосы у нее были уложены более красиво, чем раньше, она подстриглась, и теперь они изящно облегали голову; на ней был хорошо сшитый черный костюм и желтый шелковый шарф, все купленное в порыве радостного возбуждения после удачного окончания судебного процесса. Могла ли она отныне позволять себе такую роскошь или нет — покажет будущее. Но на этот раз адвокату придется раздобыть им денег, чтобы тетя Жанна смогла уплатить по счету за бакалею.

На лестнице ей встретился почтальон, он передал письмо с испанской маркой. Она сунула письмо в карман и побежала дальше, чтобы прочесть его в метро.

В метро в это время дня было так тесно, что вагон чуть не лопался, она висела, уцепившись за ремень, и читала при неровном, колеблющемся свете.

Письмо начиналось с написанной крупными буквами фразы:


«ПОЧЕМУ ТЫ НЕ ОТВЕЧАЕШЬ НА МОЮ ТЕЛЕГРАММУ?»


но дальше шло совсем другое:


«…Кроме того, могу рассказать тебе кое-что интересное. Думала ли ты, что в наше время есть последователи Фауста или Петер Шлемиль, продающий свою тень, то есть свою душу, то есть в конечном итоге вексель в обмен на вечность, на успех в этом мире? Заключающие договор с дьяволом?

Я в это не верил, но оказывается, есть. Одного такого я встретил. И как ты думаешь, в каком обличье он появился в наши дни? Совершенно верно: теперь в прежней роли Фауста выступает Маргарита».


Здесь Давид слегка коснулся того момента, когда он встретил Наэми Лагесон в Соласском полицейском участке, когда она так рассердила жандарма, пытаясь ввести его в заблуждение.

«Пока что во всем этом ничего примечательного не было. Я считал, что она самая обычная молоденькая туристка, потерявшая над собой контроль и пустившаяся во все тяжкие, как только попала за границу. Оказалось однако, она все что угодно, только не обыкновенная. Скорее всего это смешение граничащего с глупостью простодушия и изощренной интеллигентности. Или, может быть, даже интуиции. Особая художественная проницательность, точно бьющая в цель. Некоторые вещи она может говорить, как в трансе, не сотовая даже, насколько это глубоки. По крайней мере книга ее производит именно такое впечатление.

Ее окружение: глухая шведская провинция и приход, носящий имя Святой Троицы. Полнейшая изоляция, отсюда ее стремление вырваться. Отец умер, мать держит магазин бельевых товаров. Мамаша сумела неплохо овладеть методикой покорения бунтующей дочери и разряжать эти бунты окольными путями, с помощью религиозных кризов. Девушка тем временем мечется между сокрушающим чувством своей вины и пламенными экстазами. По совету своих пасторов мать отвечает отказом на все просьбы девушки пойти учиться. А как известно, змей-искуситель подкарауливает свои жертвы на древе познания, в особенности, если это древо произрастает в городском саду.

Однако то, что она в своей каморке позади лавочки готовит задания для заочных курсов, не считается опасным. А она там пишет. Крадет кипы белой оберточной бумаги и по ночам сочиняет стихи. Да еще умудряется исписывать целые бумажные рулоны, наподобие древних пророков. Созданные ею новеллы она вполне могла бы продавать в своей бельевой лавочке на метры.

Вокруг матери и дочери плотным, душным хороводом увиваются то хорошо освещенные, то затененные образы их соседей и прихожан.

И вот наконец однажды, когда мать застает ее в тот момент, как девушка крадет бумагу, разражается бурный скандал. (В скобках скажу, мне почему-то думается, что в действительности дело касалось чего-то совсем иного, может быть, соперничества из-за мужчины, ну, например, из-за какого-нибудь пастора, вообще чего-то такого, о чем в дальнейшем никто из действующих лиц не решается заикнуться.) Девушка теряет над собой власть и бьет мать. Мать цепенеет, и в воздухе повисает ветхозаветное проклятие.

У дочери начинается нервное расстройство. Она не может заставить себя раскаяться, хотя знает, что неблагодарные дети попадают в ад. Ей не приходит в голову усомниться в истине этих слов: она же чувствует, как ее собственная ненависть лижет ее подобно языкам пламени. Она лежит в постели и, задыхаясь, молит о милости и прощении, но прощение не приходит. Раскаяться она не в силах и поэтому уверена, что навеки обречена на изгнание и проклятие.

Но тут вдруг появляется Искуситель и обращается к ней. Он молвит: да, ты лишилась вечного блаженства — так к чему же теперь понапрасну молиться и вообще убиваться? Послужи-ка ты лучше мне, и тогда я дам тебе насладиться всеми земными радостями, всеми запретными плодами, о которых ты втайне мечтала. Служи мне, и я тоже подарю тебе бессмертие, только иного рода. Разве ты не знаешь, что ты лучше других? Признайся в этом — смирение у меня не считается добродетелью. Все, все ты должна переучить заново, ведь все у меня наоборот. И неужели ты не чувствуешь неких таинственных сил, когда держишь в руке свое перо? Их дал тебе я. Если ты придешь ко мне и будешь следовать моим заветам, я сделаю тебя большим писателем. Но ты не должна колебаться, и оглядываться назад, или останавливаться на полпути.

И она пошла на соглашение. Может быть, не так наивно, не так буквально, — но то фаустовское, то, что пахнет настоящим соглашением с дьяволом, заключается в том, что она действительно, хоть и через угрызения совести, но перешагнула из своего прежнего окружения в новое. Если раньше она должна была соблюдать все заповеди под строжайшим контролем всех своих соседей-прихожан из той же свободной[9] церкви, то теперь она, наоборот, считала своим долгом их нарушать. Теперь она была «просто обязана жить в грехе, чтобы стать большим художником». И, о небо, как она претворяет эти слова в жизнь!

Через три дня она уже известная фигура в городе. Женщины при виде ее обмениваются взглядами, уличные мальчишки кричат ей гуд-бай — что на их языке означает — эй, привет, — восклицание, с которым обращаются к прохожим. Взрослые мужчины раздевают ее своими взглядами.

Всякий вечер она околачивается в барах, принимая угощение от всех, кто пожелает ей поднести. Если никто не желает — ну что ж, она придумывает повод, чтобы подойти к кому-нибудь самой. Она выступает в роли самой настоящей дешевки — но вместе с тем совершенно неспособна войти с кем-нибудь в контакт.

Действительно, это и пугает и трогает, такое вот смешение излишней пылкости и ледяного холода. И как же должен тут поступить человек, если он ей земляк и коллега?..»

Люсьен Мари задумчиво подняла голову, увидела, что проехала свою остановку.

На щеках у нее выступил румянец, а в глазах зажегся далеко не нежный блеск.

Как это надо понимать? Сначала делает ей предложение, а потом присылает прочувствованное описание другой женщины…

Это причиняло боль. Очень сильную боль.

Она рассеянно поздоровалась с коллегами и продавцами, взяла из шкафчика белый халат, приступила к своему обычному делу. Работала она не за прилавком, а в лаборатории позади него. Там уже лежала стопка рецептов, ими нужно было заняться в первую очередь.

Она погрузилась в работу, поставила контрольные часы у смеси, которую требовалось разогреть.

Вот над этим должна была бы трудиться как раз ученица чародея, околдовывающая сейчас ее Давида. Почему бы им не поменяться местами?

Зазвонил звонок, и у нее появилась другая мысль, более приятная… А может быть, и Давид тоже может снизойти до провокации?..

Берешь, что под рукой: она — Этьена, он — ту девушку. Некрасиво, но по-человечески понятно.

Нет, пора им поговорить начистоту. Увидеть друг друга. Заглянуть поглубже друг другу в глаза, увидеть, что там.

Но ведь сейчас на дворе февраль. Серо. Холодно. И отчаянно далеко до отпуска.

Рядом, в кладовой, мадемуазель Марто затеяла ссору с провизором. Мадемуазель Марто находилась в опасном возрасте и любила экспериментировать с лекарственными гормонами. Приняв слишком большую дозу, кроткая обычно женщина становилась невероятно воинственной.

Опасный возраст, подумала Люсьен Мари. А какой возраст не опасен? Тридцать лет…

Один из молодых аптекарей нашел предлог и направился к Люсьен Мари: попросил объяснить какое-то неразборчиво написанное слово на рецепте. Она охотно помогла, но удивилась, что у него так мало фантазии. Какой неуклюжий, вот бедняга, подумала она, когда его рука коснулась ее. До нее не дошел зов его молящих, преданных глаз: он относился к тем, что для нее были скрыты шапкой-невидимкой.