Он спросил, как она начала писать. Тут она зажглась:
— Я не могла не писать! Я писала массу, массу, только потихоньку. Никто не понимал, чем я занимаюсь у себя на чердаке, все думали, что я немножко туповата. А потом, однажды вечером — на богослужении — мне было видение.
— Видение?!
— Да. Меня понесло куда-то, люди все исчезли, голоса слышались издалека, только свечки разгорались все ярче, все ярче… Но это не было зовом, призывом к спасению души.
Она содрогнулась с головы до ног, будучи все еще во власти своего таинственного страха.
Он спросил неловко:
— А «видение», «зов» тебе какой был?
— Что я должна убежать и стать писательницей. Большой писательницей, — подчеркнула она, с естественным высокомерием избранной и отмеченной.
Давид долго молчал. Отчасти слова девушки помогали понять ее личность и поведение, — но не тот необъяснимый факт, что к ней пришла удача.
— Мне бы хотелось прочесть твою книжечку, — сказал он. — Она у тебя с собой?
Впервые Наэми покраснела, «как молодая девушка».
— Она у меня здесь, — застеснялась она и начала теребить узел веревки, обвязывающей чемодан, который нес Давид.
— Подожди, мы сейчас придем, — остановил он ее и перешагнул через одну из спящих на дороге собак. — Вот мы и дома.
Они благополучно разминулись со стадом коз, маленькая худая женщина босиком гнала их в этот момент вверх по крутой улице. Козы были тоже маленькие и худые, на зимнем пастбище в горах особенно не разгуляешься, но все они весело семенили на утреннем солнышке.
Женщину прозвали «Поющая Мария», он слышал ее каждое утро. Теперь она тоже пела своим резким голосом какую-то печальную песенку, он мог различить только припев:
Память, забудь, забудь
Того, кого помнишь…
Давид остановился. «…Того, кого помнишь». Наэми тоже остановилась и обернулась вслед козам.
— Взгляни на их безумные желтые глаза, — скривила она губы. — Так и видно, что они злые, эти животные.
— А разве есть злые животные? — удивился Давид, ласково глядя на беременную черную козу, так мужественно и старательно шагавшую вперед по каменистой дороге. Она напомнила ему Консепсьон.
Их встретила старушка, мать самой Консепсьон.
— Добрый день, сеньор. Вот сюда, сеньорита, — приветливо прошамкало вставными зубами маленькое сухонькое древнее существо.
На этот раз над постелью висела икона с изображением самой Мадонны, la Virgen[8], с мечом в сердце.
Давид по лицу девушки увидел, как она вздрогнула и оцепенела, увидев олеографию: все религиозные символы, видимо, касались ее, как горячими щипцами.
— Тут у тебя по крайней мере есть крыша над головой, — сказал он и протянул руку, чтобы попрощаться.
— Нет… подожди… а книга! — воскликнула она, в испуге хватаясь за каждый повод, чтобы его удержать.
Из хаотических внутренностей сумки она извлекла на свет божий тоненькую книжицу. Обложка с абстрактным рисунком ничего не объясняла, только давала толчок, указывала исходное положение фантазии.
Он перелистал ее, прочел кусочек здесь и кусочек там: беспокойная образная речь могла бы показаться смешной, но смешной не была, потому что в глубине, в ее засасывающих воронках и водоворотах, таилась взволнованность.
Неужели так может быть, неужели действительно в этих вельветовых джинсах разгуливает настоящий писатель?
Ну что? — спрашивал ее взгляд, ее сжатые в кулак руки.
— Мне хочется прочесть ее как следует, — признался он и засунул книгу под мышку.
Она с облегчением вздохнула, как будто бы выслушала положительную рецензию.
Но тут прилив скромности и естественности ее оставил. Опять она извивалась, опять ее взгляд пополз, как щупальцы присасываясь к его нервным центрам:
— А когда ты покажешь мне город?
6. Париж
Письмо такое веселое.
Действительность такая унылая.
Почему человек скрывается под маской от того, кого любит?
Чтобы его спровоцировать.
Необходимо, чтобы хоть что-нибудь изменилось, пусть даже в худшую сторону, нет больше сил терпеть, за каждым словом угадывается настойчиво повторяющееся желание переменить обстановку. Каждая клеточка в такой момент томится в человеке от желания взорваться, взлететь — а там будь что будет.
Даже в отношении Давида?
Да! Взлететь от него — или взлететь к нему.
Люсьен Мари плотное закуталась в халат, потрогала батареи. Холодные, как всегда. Она замерзла. На улице забрезжило утро, серое, февральское, оно без всяких прикрас показывало все некрасивое, разрушающееся: испачканную штукатурку, дома, взывающие о ремонте, переполненные бачки с мусором в ожидании опорожнения, людей раннего утра — голодных, замерзших, плохо одетых; поздних дебоширов, с лицами, раздрябшими и выражающими одну безнадежность, одно отвращение и усталость.
Сгиньте же! — подумала она в приступе внезапного отчаяния. Спрячьтесь, измените, наконец, форму. Ведь глазам больно от всего этого уныния.
Возьму и как-нибудь попробую сделать невозможное. Выпрыгну в окно, полечу через крыши — туда, где распускаются розы и восходит солнце.
Старушка в постели пошевелилась. Люсьен Мари сменила тетю Жанну у постели бабушки, чтобы та могла сходить к утренней мессе.
Год назад доктор заявил, что бабушке и дня не прожить, — а она все жила и жила, всегда на границе между жизнью и смертью, жила какой-то таинственной жизнью, как растение. И откуда-то брала силы, тоже как растение, запасающееся питанием впрок, потому что время от времени вдруг открывала глаза и становилась самой собой — произносила изящные шутки, помыкала своей дочерью Жанной, тоже уже старушкой. Могла даже принимать визиты. Но если визит затягивался, то получалось, как с Золушкой во дворце. Наступал час, когда взгляд ее тускнел, она начинала заговариваться. Верной Жанне приходилось быстренько выпроваживать визитеров…
Люсьен Мари бережно попоила ее с ложечки из стакана с отваром из разных трав, полезным, как говорят, для старых людей. У него был запах полыни, но больше, пожалуй, ничто не объединяло его с напитком Бодлера.
В квартире так тесно.
Хорошо бы ей иметь крохотную квартирку, мечтали они с Давидом, где бы он мог ее навещать. Но где ее взять, в сегодняшнем Париже?
Приходилось радоваться и дивану в холле у трех старушек — в ее семье, и без того живущей в тесноте.
Но это опасно. Иногда ей казалось, что их воля, их образ мыслей начинают расти над ней, как водоросли, оплетая ее, пока она спит.
А личной жизнью она жила только, когда куда-нибудь уезжала — или делала вид, что уезжает — и неделю проводила с Давидом.
Но одной неделей долго не проживешь. Пока солнышко взойдет, трава… пока виноград созреет…
Терпение, говорит тетя Жанна. Терпение. Скоро будет лучше.
Да, но теперь ее терпению пришел конец. Может быть, на нее так подействовала «реабилитация» семьи Вионов? Выпрямилась одна пружинка у нее внутри и не желает больше принимать прежнее положение.
Она решила, что надоела Давиду, и он, готовя отступление, не пишет ей, и не заехал в Париж. И тут вдруг его телеграмма.
Она вынула из кармашка халата сильно смятый листок бумаги. Но зная об этом, она совершенно так же как он, стояла и рассматривала дату. Он послал его до того, как получил ее второе письмо? Из-за этой дурацкой цензуры никогда не знаешь, сколько времени она идет туда — один или три дня.
Если это был ответ, спровоцированный ею самой в какую-то минуту слабости, дело менялось мало. Такое-то предложение выйти замуж она могла бы выжать из него и раньше, за все эти годы. Иногда он делал его сам, по своей воле, просто из одного уважения к чувствам дамы.
Но были и другие послания…
Письмо, например, полученное ею, когда они расстались после Сен Фуа. В нем была мольба и смятение, и оно не оставило ее равнодушной. «Моя любимая, оставайся только моей любимой — и не приколачивай меня к себе, как гвоздями. Будь той, что убегает, и той, что возвращается — не слушай, когда я прошу, будь моим беспокойством и моим гневом, моей любовью и моим отчаянием. В душе у меня сидит самый бесцветный обыватель, он вовсе не прочь обосноваться в приличной обстановке, где художник обязательно задохнется — помоги мне, чтобы этого не случилось…»
«Не слушай, когда я прошу…» Да, после этого она всегда послушно говорила «нет». Но бегство и возвращение пало не на ее долго, это стало его прерогативой.
И вот теперь прошло четыре дня, a она все еще не знала, что ответить па телеграмму. Если бы можно было с ним поговорить…
Хлопнула дверь. Тетя Жанна вернулась после мессы. Пора одеваться и ставить к завтраку кофе.
К столу из своей комнаты вышла Фабианна Вион. Ее темные, с металлически-серыми прядями волосы были взъерошены. В своем старом пурпурно-красном халате она была похожа на королеву в изгнании, а тетя Жанна — на старую камеристку.
Выпили свой кофе, съели свой хлеб — все в полном молчании. Предательница, говорил взгляд матери. Предательница — как раз теперь, когда все могло бы обернуться так хорошо.
Потому что Люсьен Мари отказала Этьену де Гану в гораздо более резкой форме, чем написала Давиду. А Фабианна восприняла это как умышленную злобную выходку, направленную против страдающей матери.
Она встала, запахнула свою пурпурную мантию и вознамерилась покинуть сидящих. Но остановилась на пороге:
— Я думала, теперь наши отношения изменятся, — но тебе, конечно, хочется все оставить, как есть, чтобы все было по-прежнему омерзительно и унизительно.
— Милая мама, — твердо сказала Люсьен Мари, — я, как и ты, хочу, чтобы все наладилось. А то дело, о котором ты думаешь, здесь совершенно ни при чем.
"Гости Анжелы Тересы" отзывы
Отзывы читателей о книге "Гости Анжелы Тересы". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Гости Анжелы Тересы" друзьям в соцсетях.