– А Николя всего-то на три года собирался на Кавказ, – проговорил сдавленно Одоевский, – он же вообще-то не к третьему, к четвертому Тенгинскому батальону приписан был. Мог бы и отказаться идти. – Слезы навернулись у поручика на глаза.

– Перенесите поручика с корабля в его палатку, – приказал Потемкин, глубокая печаль проступила на осунувшемся лице полковника. – Обмойте, оденьте в парадный мундир при всех регалиях. Земле предадим с почестями, в присутствии высших командиров.

– Полковник Потемкин, вы ли? – перед палаткой показался вестовой казак. Осадив коня, остановил его перед Александром и, рассмотрев потускневшие от дыма эполеты на мундире, сообщил: – Его высокопревосходительство, генерал Вельяминов, расположились штабом у Навагинской горы и просят вас с офицерами прибыть к нему для отличия, как только сочтете возможным после отдыха…

– Передайте его высокопревосходительству, – ответил Александр, снова водружая на голову мохнатую кавказскую папаху, – что я и мои офицеры готовы предстать перед ним по первому его зову и потому направимся немедленно. Верно, господа?

* * *

Солнце вскоре скрылось – росистый туман заклубился в ущельях, выползая наружу, и сумеречные голубые тени надвигались из поросшей лесом лощины Шапсухо к морю. Отслужив вечерню, всем войском хоронили князя Николя Долгорукого. Офицеры несли его гроб на руках, первым же в парадном мундире, украшенном множеством орденов, и с седой как лунь непокрытой головой среди них шел сам генерал Алексей Александрович Вельяминов, давний и закадычный друг Ермолова, имевший отличия еще при государе Александре Павловиче. Холодный и молчаливый обычно, часто доходивший в строгости до самой жестокости, он и в сложившихся грустных обстоятельствах не изменил привычной мине своей, глядя перед собой непоколебимо и властно почти стеклянными светлыми глазами, не выражающими ни сожаления, ни скорби.

Однако все, кто служил с Вельяминовым на Линии, знали, что он свято чтил русские гвардейские традиции и относился к своим подчиненным по-суворовски. Потому ничего странного не показалось в том, что сам генерал, в парадном мундире, при ленте, вынес с прочими высшими офицерами гроб поручика после отпевания священником и нес его на плече до самого места погребения.

Почти весь экспедиционный корпус, до самых нижних солдатских и казаческих чинов, выстроился вслед за похоронной процессией, сжимая в руках головные уборы и время от времени осеняя себя крестами. К ним присоединилась команда брига «Меркурий». И редко кто, сопровождая молодого офицера в последний путь, мог удержаться от слез.

Князя Долгорукого похоронили у подошвы хребта Нако, который он штурмовал с веселым, свойственным молодости, мужеством, почти с бесшабашностью, под раскидистым деревом, усеянным темно-красными, спелыми абрикосами, – далеко от родного и милого его сердцу промозглого, сырого, имперского Петербурга.

Сначала пушки выстрелили залпом в его честь, за ними последовал ружейный салют – офицеры салютовали саблями. Генерал Вельяминов произнес над могилой суровую, но трогающую сердце каждого русского речь о должном самопожертвовании во имя блага государя и Российской империи.

Когда же пришел черед говорить полковнику Потемкину, тот слово свое уступил Лермонтову. «Тебе, Кавказ, суровый царь земли, я снова посвящаю стих небрежный, как сына ты его благослови. Еще ребенком робкими шагами взбирался я на гордые скалы, увитые туманными чалмами, как головы поклонников аллы. Там ветер машет вольными крылами, там ночевать слетаются орлы. Таинственней, синей одна другой все горы, чуть приметные для глаза – сыны и братья грозного Кавказа…» – стихи, прочитанные поэтом над могилой князя Долгорукого, слышал весь экспедиционный корпус – горное эхо разносило их далеко. Слышал, окутанный белесым туманом, хребет Нако, несущая бурные, коричневые воды к морю, обильно напитанная кровью река Шапсухо и застывшие в полусне чинары на ее берегах.

Пока длилась погребальная церемония, никто не заметил, как со стороны реки подъехала арба и с нее слезла, опустившись по-звериному сразу на четыре конечности закутанная в черное согбенная, почти с круглой, горбатой спиной фигура, о которой даже трудно было бы предположить издалека, принадлежала она женщине или мужчине.

Привязав лошадку к могучему кипарису, верхушка которого свисала вниз, срубленная артиллерийским ядром, фигура приподнялась – передние конечности ее оторвались от земли, став уже вполне напоминать руки, а все очертания приняли немного человеческий облик. Присев на прибрежный камень, фигура та, закутанная платками так, что не видать было совсем лица, терпеливо дожидалась окончания погребальной церемонии, а когда солдаты и офицеры, отдав последнюю почесть погибшему другу, стали расходиться, пропускала их мимо себя, выглядывая из-за широких краев платка, скрывающих ее лицо.

Вдруг она, видимо, нашла взглядом того, кого искала, и скатившись с камня боком, поспешила вперед, все так же опираясь временами на обе руки, кроме ног.

– Гей, гей! Чего лезешь-то, чего надо? – сердито прикрикнул княжеский денщик Афонька на получеловеческое создание, ростиком своим достигавшее ему едва до пояса. Длинные, коричневые ручонки, сплошь изъеденные незаживающими язвами и покрытые струпьями, хватали денщика за края бешмета.

– Гяур, большой гяур, – донеслось до него из-за платка шамкание беззубого рта, от которого он только и увидел, что изборожденные шрамами губы…

– Какой гяур тебе еще? Откуда ты взялась? – продолжал отбиваться от нее Афонька, стараясь не только не смотреть на убожество согбенного существа, но и даже не дышать от него – напоенный множеством цветений кавказский воздух и то не перебивал зловония этого тела.

– Ваше превосходительство, – поручик Лермонтов тронул мрачного князя Александра, – взгляните, помощница госпожи камергера, с которой она у реки Джубги встретилась, а после они вместе направились в монастырь. Вон, денщика вашего теребит. Может, случилось что?

Оторвавшись от грустных мыслей о только что захороненном товарище, Александр взглянул в сторону, указываемую ему поручиком. Потом натянув мохнатую шапку на лоб, подошел ближе.

– Что шумишь, Афанасий? – спросил строго у денщика. – Почему не узнаешь, что нужно этой женщине?

– А вы, Ляксан Ляксаныч, откуда узнали, что женщина это, – удивился от души денщик. – Я думал, уродина какая…

– Кесбан я, Кесбан, – старая монахиня пролезла у Афоньки под рукой – он собой заслонял ее от полковника и, не имея силы стоять на больных ногах, плюхнулась на колени. Приоткрыв края платка, с трудом вспоминала русские слова – с тех пор как Мари-Клер сменила ее в монастыре, она не общалась с русскими офицерами и почти уж позабыла язык, на котором прежде говорила легко. – Большой гяур, – донеслось до Александра, похожее на шипении змеи. – Спеши, гяур. Беда… Большая беда идет…

– Что она говорит? – спросил нетерпеливо Одоевский, подходя. Но жестом Александр попросил его не перебивать Кесбан.

– Ну, ну, что за беда? – торопил он монахиню, ощущая уже всем естеством ее тревогу. – Говори скорее. Где мадемуазель Маша? Где ты оставила ее? Вы же вместе отправились в монастырь…

– Маша? – переспросила Кесбан, вздернув угловатым, тощим плечом. – Маши я не знаю, гяур. Я знаю Кери, мадам Кери. Так ее называли всегда большие гяуры, приезжавшие от вашего царя.

– Ну хорошо, пусть так, какая разница, – согласился Александр. – Где же она?

– Бери солдат, гяур, сажай их на коней – тогда еще ты догонишь ее. Она отправилась дурной дорогой – через реку Шапсухо к самому главному имаму в лапы.

– Куда?! – воскликнули в голос Потемкин, Одоевский и Лермонтов, обступившие Кесбан. – К Шамилю в аул?!

– Да, да… – подтвердила им монахиня. – Спеши, гяур. Только ты можешь ее остановить и спасти. Будет поздно.

Шамиль жесток, он разорвет ее на части, как коршун несчастного кролика…

Среди тишины, тянущейся с гор, грохнул выстрел – только едва вскрикнув, Кесбан выпростала тощие ручонки свои и упала на каменистую дорогу в пыль, легла на спину. Лохмотья одеяний ее разошлись, открывая взорам русских офицеров все трагическое, достойное сострадания убожество естества ее – под самой испещренной шрамами тоненькой шейкой старухи выступили несколько капель крови. Она не шевелилась, и безбровые, безресничные глаза ее закрылись под слоистыми грязно-синими веками…

– Доктора, доктора! – крикнул Потемкин и тут же приказал «Пали!» – вскинувшим винтовки казакам – они уже заняли позицию, метя в то место в лощине, откуда заметили вспышку. Несколько выстрелов прогремело в ответ, утроенные в грохоте своем эхом над ущельями и горными перевалами.

Полковник Хан-Гирей, сокрывшись за терном, в злости сорвал с головы шапку и тряс ружьем – он метил в князя Потемкина, давно уж выслеживая его из своего укрытия, а попал в эту уродливую, отвратительную старуху, которая прислуживала прежде Мари-Клер в монастыре. Столь быстрого ответного залпа он не ожидал – надеялся скрыться. Но что-то твердое, пролетевшее через голень левой ноги, заставило его остановиться, застыв в недоумении. Неужели? Неужели они попали в него? Да как посмели…

Горячая струя засочилась по ноге. Запустив руку с обеих сторон в голенище сапога, Хан-Гирей вынул ее в крови и тем убедился, что ранен навылет, но тут второй выстрел ударил ему под воротник сбоку, и будто что-то острое кольнуло бжедухского хана насквозь. Теперь же, почти в панике сунув руку за воротник с одной и другой стороны, он опять обнаружил ее в крови – шея стала быстро опухать. Сделав несколько шагов, полковник рухнул на землю и потерял сознание.

– Попал! Попал! Опять попал! – веселился, пританцовывая, удачливый казак Лукашка. – Хлопнул как комара проклятущего…

– Ну и глаз у тебя, Лукашка, – хвалили его казаки. – Как жесь ты так все высматриваешь их. Никто не видит – только ты…

– Казаки – за мной! – послышался новый приказ Потемкина – он уже садился на подведенного Афонькой коня своего Нуаро. – Шашки наголо! Рысью по двое!