– Любил ли я Аминет? – переспросил он немного грустно. – Нет, Карим, я никого до тебя не любил. Никогда. У нас никто не думает и тем более не говорит о любви при женитьбе. Аминет третья моя жена и самая молодая из всех. Мой отец был страстным женолюбом и содержал большой гарем. Сначала он приглядел Аминет для себя. У него в серале жили несколько старых наложниц, которым он разрешал выходить за пределы дома и высматривать для него красавиц на купании. Вот так на берегу реки Шапсухо одна из них и нашла для него Аминет. После же, натешившись с девушкой, отец заставил меня жениться на ней. Аминет и в самом деле была очень красива, и очень несчастна оттого, что ее повелитель забыл ее и не любит больше. «Волосы у нее по щиколотку, цвета спелых плодов каштана, груди тугие, как нераспустившиеся бутоны белой розы, а каждый сосок – пламенеющая почка, из которой рождается солнце». Так мой отец расписывал мне красоты Аминет. – Сухрай усмехнулся и, покусывая травинку, перевернулся на спину, глядя жгуче-черными глазами в ясно-голубое небо. – У него даже слюна текла из уголков губ, когда он говорил мне о ней. Впрочем, в том он не солгал. Он только не сказал мне, что она уже ждала от него ребенка. И родила вскоре после того, как стала моей женой. Отец же мой в ту зиму умер от чахотки. Так что мальчик теперь считается моим сыном, – он замолчал, и только теперь Мари-Клер, вспомнив, как холодно принял рождение ребенка Сухрай, поняла, почему он поступал так.

– Аминет сказала мне, что покончит с собой, если наша любовь осуществится, – с сожалением заметила Мари-Клер, прислонившись головой к его плечу.

– Она не сделает этого, – равнодушно ответил ей Сухрай, – Аллах не любит тех, кто не может снести испытания жизнью. К тому же она останется жить ради сына, рожденного от того, кого она искренне любила, хотя и не простила и не желает вспоминать.

Издалека, гулко отдающиеся от земли, послышались странные звуки. Приподнявшись, Сухрай прислушался – это были звуки большого количества лошадиных ног, шлепавших по грязи. В тревоге Сухрай вскочил, оправляя одежду, и Мари-Клер быстро последовала его примеру. От края кустов, обрамляющих поляну, Сухрай смотрел вниз по склону. Потом, вернувшись к Мари-Клер, сказал:

– Это они. Хан-Гирей выдал тебя Шамилю. Они едут за тобой. Уходи скорее…

– А ты? – Она схватила его за руку, с тревогой глядя в глаза.

– За меня не бойся, – ответил он спокойно. – У меня слишком большой народ, много воинов, которые нужны Шамилю, но пойдут они только за мной. Меня никто не тронет. Ты же иди вверх, а потом сворачивай через ущелье к монастырю. В обители они не посмеют напасть на тебя, а до того я направлю их по ложному пути – через сожженные рисовые поля. Весной они часто залиты водой и превращаются в трясину. Лошади вязнут в них выше бабки. И пока они будут объезжать их, ты успеешь добраться до монастыря.

Объятие и краткий теплый поцелуй, и вот уже она одна карабкается по поросшим мхом камням, а обернувшись и глядя вниз, она видит десятка два мюридов, посланных Шамилем в погоню за ней, – их посеревшие и принявшие один неразборчивый цвет кони отчетливо вырисовываются на фоне крытых соломой крыш саклей и белой пики минарета в ауле. Она видит, как, выйдя к ним, Сухрай садится на коня, которого ему подвели, и после недолгих переговоров мюриды поворачивают влево, тогда как путь Мари-Клер лежит направо, и вот они уже маячат на краю разоренного экспедицией русских рисового поля, мечутся, желая найти более сухое место, но то поле, указанное им Сухраем, все равномерно залито водой при разливе Шапсухо, бывшем недавно, и все еще пропитано ею насквозь. Даже с большого расстояния слышно, как со звуком пробки лошади вытаскивают утопающие ноги из вязкой грязи, и, пройдя по несколько шагов, тяжело дыша, останавливаются. Так в противоборстве с грязью погоня отстает, и, добравшись до берега реки, Мари-Клер скоро открываются увитые диким плющом и розой каменные стены монастыря – за его воротами она окажется в полной безопасности.

Сзади раздаются винтовочные выстрелы – не исключено, что, направившись ближе к расположению русских, посланные имамом мюриды столкнулись с русским дозором. Но теперь Мари уж невозможно ничего рассмотреть. Несколько мгновений тревога за Сухрая подталкивает ее вернуться назад, но все же намерение в исполнении долга оказывается сильнее, – как и всегда в последние десять лет ее жизни, – и она проскакивает в узкую калитку на выложенный камнями монастырский двор. И уже с высокой монастырской башни видит, что, засев в глубокой старой канаве на самом краю рисового поля, мюриды подтащили к нему порубленные ветки и, отчаянно орудуя кинжалами, делают насыпь вокруг. Количеством также десятка с два казаков выехали к ним из леса, среди них Мари различила несколько грузинских милиционеров, обычно служащих русским в разъездах, – казацкий хорунжий, приблизившись к укреплению, что-то кричал мюридам, предлагая наверняка сдаваться. Тревога сжала сердце Мари-Клер – она знала, что среди черкесов находится и Сухрай, так как он вел их. Она сжала руки на груди, моля, чтоб пуля и русская шашка пощадили его, – впервые за многие годы она просила своего христианского Бога о милосердии к тому, кто не почитал Христа.

На крик хорунжего из занятой мюридами канавы показался дымок – щелкнула винтовка, потом другая. Пуля попала в лошадь казака – она шарахнулась под всадником и стала падать. Вслед за этим казаки открыли беспорядочную пальбу, и пули их, свистя и жужжа, обивали листья и сучья и попадали в завал, наверняка раня и убивая кого-то. Понимая, что она не может тратить время на наблюдение за боем, как бы не хотелось ей хотя бы мысленно находиться нынче рядом с Сухраем, Мари-Клер заставила себя уйти с башни – ей надо теперь искать Кесбан и срочно отправлять ее к Абреку с известием о контрабандистах и тайной дороге муллы Казилбека.

Старая турчанка, свернувшись по-кошачьи на постели Мари-Клер в ее келье, ела сладкие засахаренные орешки из кулька и тихо пела себе под нос, почти мяукала, песню о том, как ночь прокрадывается на землю из черных вод Босфора, и если бы не любовь, сотканная из тончайших лучей новорожденной луны, то все утонуло бы во тьме, от которой нет спасения…

Приоткрыв дверь кельи, Мари-Клер остановилась на пороге, прислушиваясь к пению Кесбан. Ей очень не хотелось прерывать ее – все тело Мари еще хранило в себе жар объятий Сухрая, и она предпочла бы окутать себя непроницаемой вуалью воспоминаний о его ласке и мечтаниями, прислушиваясь к разговору о любви, передаваемому в пении монахини, как только на Босфоре умеют выразить любовное томление словом: «Пусть трезвый ум умолкнет твой, и если сердце твое лишено страсти ко мне, пусть мое окажется изорванным шакалом и само слово “Порта” навсегда канет в туне, ибо вся слава ее теперь – не более чем загон для свиней».

Прислонившись спиной к стене, Мари снова увидела себя обнаженной на влажной от собственной страсти ее сухраевой бурке. Он лежал, запрокинув голову к небесам, а она, его рабыня и его повелительница, лежала рядом с ним, коснувшись виска виском. А невдалеке от них, за поляной, плеская, несла свои воды Шапсухо. Если бы она осталась в России и никогда не приехала на реку Шапсухо… Как странно все, как невероятно странно сложилось все, и она нашла любовь и пожертвование себе там, где рассчитывала найти только хладность и жестокость. Как раньше она могла жить вдалеке от него, не зная ничего, не ведая о нем, и даже находясь рядом с ним и вовсе не понимая его жизни, мечтать и мучаться о другом. Но все же, прогнав от себя думу о возлюбленном и тревогу за него, так как бой на рисовом поле все еще шел, не затихая, Мари-Клер вошла в келью, и стук деревянных подошв на ее башмаках оторвал Кесбан от сияния звезд над Босфором и от запаха кипариса, текущего над морем. Она сразу замолчала и, подпрыгнув все так же по-кошачьи, села на постели, опершись руками впереди – ни дать ни взять зверек, и только.

– Тебя так давно не было, Кери, – поспешно прошамкала старуха, заправляя под платок выбившиеся седые косы, – я уже волновалась за тебя…

– Да, мне пришлось набраться терпения, – ответила ей Мари, подходя к окну. Рисовое поле не виделось отсюда, но выстрелы, доносящиеся издалека, свидетельствовали о том, что казачий разъезд продолжал нападать на засевших в канаве мюридов, – тебе надо сейчас же отправиться к Абреку, – сказала она Кесбан, повернувшись к ней, – передай ему, что два турецких судна пристанут сегодня ночью к берегу на расстоянии четырех тысяч шагов к востоку от места впадения в море реки Джубги. Они везут порох, и старший сын Хаджи-Мурата Юсуф отправится туда по приказанию Шамиля жечь сигнальные костры. Абрек знает, что нужно делать. Я полагаю, он захватит контрабандистов нынче же ночью, а с ними Юсуфа и его людей. Они приведут Абрека на завод, и с производством пороха у Шамиля мы покончим таким образом надолго. – Десятки голосов людей, бросившихся в ближний бой, донес до Мари ветер, и она замолчала невольно, вскинув тревожный взгляд к окну, но потом, пересилив настоятельное желание свое, снова обратилась к Кесбан – руки Мари теребили края мантии, но с этим она уж ничего не могла поделать.

– Скажи Абреку также, пусть шлет своих людей в русский авангард на хребет Нако и скажет их командиру, чтобы строили заслоны со стороны моря. Мулла Казилбек пойдет сегодня ночью тайной тропой, и мы должны успеть опередить его…

– Как же ты смогла узнать все это? – спросила у нее Кесбан, сползая с постели и кутаясь в верхнюю, разорванную по подолу, коричневую накидку. В голосе старой монахини явно послышалось восхищение – уж кто-кто, а Кесбан не понаслышке знала, чего стоит выудить у мюридов их тайные помыслы, сколь недоверчивы, осмотрительны и жестоки в хранении своих секретов Шамиль и его приближенные. Мари-Клер не ответила ей, только вздохнула тяжко.

– Скажи, – вдруг попросила она Кесбан, скрестив руки на груди, – тот мужчина, полюбив которого ты изменила великому визирю, кем он был? Ты помнишь его еще? Ты никогда не говорила мне…