Здесь, в кунацкой, они встретились с Сухраем. Мари-Клер, отерев муку с рук, выглянула из хранилища – она видела, как, заложив руку за рукоять обнизанного серебром кинжала, Сухрай пристально смотрит на Хан-Гирея, так и не проронив ни слова. А Казилбек и тесть Шамиля ведут привычный обоим разговор о всякого рода событиях: об убийствах по кровоотмщению, о покражах скота, об обвиненненых в несоблюдении тариката – курении табака и питие вина.

Вдруг, наклонившись к Сухраю, Хан-Гирей вполголоса что-то сказал ему. Черкес ничего не ответил, но скулы на его красивом, смуглом лице напряглись. Черные глаза Сухрая быстро перенесли свой взор на дверь – и Мари-Клер поспешила снова спрятаться в хранилище.

Наконец от Шамиля вышел мюрид и объявил, что верховный имам просит муллу Казилбека и его гостя пройти к нему. Мари-Клер прекратила месить тесто, услышав о приглашение, – получалось, что Шамиль не станет говорить с посетителями в кунацкой, он приглашает их в личные покои, а это означает, что она ничего не услышит, находясь на прежнем месте. Она напряженно раздумывала, что же ей предпринять для того, чтобы узнать о содержании разговора Шамиля с Хан-Гиреем, как в коридоре послышались шаги, и на пороге хранилища она увидела Сухрая.

Он стоял, высокий и статный, заслонив собой весь проем двери, обе руки его покоились за ремнем, на котором висел, поблескивая серебром, кинжал. Мари-Клер, ощутив смятение, уронила кусок теста, который держала в руках, на стол и неотрывно смотрела на него, не решаясь нарушить молчание.

– Аминет сказала мне, что ты ждешь меня здесь, – произнес Сухрай, сделав несколько шагов вперед.

У Мари-Клер отлегло от сердца – значит, молодая черкешенка все рассудила по-своему, в ее, Мари-Клер, несомненную пользу.

– Это так? – спросил он, приблизившись еще.

При ощущении его так близко от себя, Мари-Клер на мгновение словно провалилась в пустоту – сердце ее что трескучий факел, окропленный водой, с усилием и болью разгоралось. Неровно, порывисто оно билось в груди, и она чувствовала, как страсть, связывающая их, становится столь властна теперь над нею, что этот узел, сплетенный из нее, никто уже не сможет распутать никогда – его можно только рубить, наподобие Великого Александра.

В хранилище не было света – он едва пробивался сквозь ставни, за которыми высились фруктовые деревья, немало препятствующие ему. Мари-Клер инстинктивно отшатнулась назад, словно горячий сноп страсти, исходящий от черкеса, отбросил ее – она прислонила голову к одной из многочисленных полок, выточенных в стенах хранилища, и рукой сдернула платок с головы, чтобы длинные золотисто-пепельные волосы ее свободно легли по плечам.

Прикрыв глаза, она ощущала, что ей хочется заплакать от собственного бессилия, и в то же время она боялась своих слез, словно они могут превратиться в яд и покончить с ее жизнью. Эта боязнь, а также досада, переменяющаяся с нежностью, проявлялись на ее бледном лице, сменяясь одно другим. Каждый дрожащий луч солнца, прорываясь сквозь густую зелень сада в помещение хранилища, казалось, увеличивал и без того почти мертвую бледность ее лица, трепещущие губы казались зеленоватыми, таким же изумрудным блеском отсвечивали и светлые волосы.

Так и не сказав более ни слова, кадий протянул руку, чтобы коснуться ее волос. Мари-Клер снова отогнулась в сторону, потом отступила к окну. Мантия, а с ней и край платья, зацепившись между выступов мешков, натянулись – и против ее воли приоткрыли взору Сухрая покатое, округлое плечо молодой женщины, которое, освободясь от плена, само по себе, вопреки всякому желанию головы или сердца хозяйки, призывало, просто молило о поцелуе.

Словно застыв в недвижности, Мари-Клер не поправила мантии, и опустившись еще ниже, она приоткрыла высокую, роскошную грудь француженки, столь тщательно скрываемую до того под просторными, бесформенными одеяниями. Два мягких, чуть смуглых шара, холодных как снег, почти совсем обнаженных, волновались, приподнимаясь, и взор Сухрая, пламенеющий и бездонно черный, упав на них, впился в них, будто пожирая.

Мари-Клер вспыхнула стыдом – краска разнеслась по ее шее и щекам, она отвернула голову, но не задернула открывшегося плеча. Тогда, обхватив ее стан, Сухрай преклонил Мари-Клер к себе и поцеловал ее в шею. Мари показалось, что в темноте прохода, дверь в который оставалась распахнута, мелькнули черные глаза Аминет – они как будто вопрошали в отчаянии: «Так где же твой Бог, Карим, о котором ты столько твердила мне?»

Устыдясь своей слабости, Мари-Клер попыталась освободиться от объятий кадия, румянец стыда перекинулся ей на груди – они вздымались, стараясь разорвать остаток одежды, пока Сухрай, сдернув платье, не освободил их и не приник к ним жарким, страстным поцелуем. Мари почувствовала, как лихорадочная дрожь пробежала по его телу. И все еще не желая сдаться, она сначала уперлась руками в его плечи, отстраняя от себя, а потом, ослабев от жара его любви, только обвила их, покоряясь.

Он поднял голову – его губы несколько мгновений она видела перед своим лицом. Он приник к ее рту поцелуем, она ощутила колкость его бороды на подбородке, а он продолжал сжимать ее грудь рукой, другой же приподнимал длинный подол платья, стараясь добраться до ног. Потом вдруг резко отстранил от себя – страсть словно потухла в нем, лицо сделалось каменно-неподвижно… Он все еще держал ее за плечи, больно сжимая. Почти уже готовая уступить его любви и открыть свое сокровенное лоно, Мари-Клер с недоумением взирала на него, и ее небесносиние глаза, полуприкрытые длинными шелковистыми ресницами, взволнованно блестели рядом с его побледневшим, посуровевшим лицом…

– Ты вполне могла бы убить меня, Карим, – произнес он, не отводя взора от нее…

– Убить? – она вздрогнула. – Но отчего? Да и чем…

– Тебе бы ничего не стоило достать из ножен мой кинжал, – проговорил он, и тон его вовсе не понравился Мари, – а зная, как ты умеешь управляться с ним, я бы имел всю вероятность плавать перед тобой в собственной крови…

– Отчего ты так говоришь? – вполголоса спросила Мари, ощущая тревожную дрожь в груди. Она всегда знала, что Сухрай обладает железной волей, такой, что она не встречала ни у одного не только русского, но и у большинства черкесских мужчин. Непоколебимая воля кадия вела за ним тысячи верующих безоглядно, она не ведала ни преград, ни остановок, достигая любой цели. И всей же волей своей, призвав ее, он даже способен был смирить страсть, только что клокотавшую в нем, и стоял теперь перед Мари холодный, бестрепетный, грозный, изменившийся в мгновения. И держал в руках ее саму, только уже не как возлюбленный в страсти, а как коршун цепко держит свою добычу. В этом его движении Мари-Клер узнала цепкость Аминет – как та так же сильно и властно схватила ее за руку в сенях сакли.

О, на Востоке ничему и никому нельзя верить – сколько раз повторяла она себе, и теперь совершенно ясно понимала, что, доверившись сердцу, очутилась в ловушке. Шамиль беседовал в своих покоях с полковником Хан-Гиреем, она же не только не имела сейчас возможности узнать, о чем они говорили, – она теряла драгоценное время, необходимое для исполнения ее давнего задания: поимки контрабандистов, перевозящих порох, и открытия места нахождения секретного черкесского завода.

– Ты вполне могла бы убить меня, Карим, – снова повторил кадий, все так же пристально глядя ей в лицо и предупреждая ее возражение, продолжил: – Хан-Гирей только что открыл мне твое настоящее имя, и то, что ты состоишь на службе у его начальников, – он усмехнулся, между черными усами и бородой мелькнули ослепительно-белые зубы, еще не тронутые, как у многих черкесов гнилью, и добавил, понизив голос: – Госпожа камергер… Так почему же ты не убила меня, госпожа камергер, когда я оказался с тобой так близко? Ты нанесла бы Шамилю непоправимый урон…

– А ты пришел, чтобы испытать меня? Непоправимый урон, о котором ты говоришь, стремится нанести сам Хан-Гирей. – Теперь уж Мари-Клер, собрав все силы, не намеревалась малодушно отнекиваться или играть в удивление. Она решила сразу перейти в наступление, понимая, что только смелость, только гордое принятие своей участи могут произвести на Сухрая впечатление – он ненавидит и презирает слабость даже в женщинах. – И вовсе не Шамилю, а самому тебе, кадий, – она отвернулась и намеревалась оправить платье на плече, но он перехватил ее руку, и сжав ее в своей, прислонил к ее полуобнаженной груди.

– Ты посчитала, что я целовал тебя, чтобы испытать, – проговорил он вдруг с обезоруживающей, обволакивающей искренностью и нежностью в голосе. – Ты правда так думаешь, Карим?

– Тогда для чего ты говоришь мне о Хан-Гирее? – Она старалась унять дрожь, но теперь она отчетливо ощущала холод, царящий в хранилище – мелкие мурашки бежали по ее коже.

– Не для того, чтобы застать тебя врасплох, – наклонившись, он вытащил из-за мешков черный ватный бешмет и окутал им плечи Мари-Клер, – Хан-Гирей вовсе не удивил меня сегодня, я знал, Карим, что ты служишь русскому царю.

– Знал?! – Мари-Клер отшатнулась. – Но… но… Почему тогда? – освободив свою руку, она прижала ее к виску, так как в голове у нее стучало. – Я не понимаю…

– Почему я не выдал тебя? – закончил он за нее ее вопрос, рука же его все так же, излучая тепло, лежала на ее груди, она не отстраняла ее, а другая по-прежнему обнимала стан. – Потому что пока мой народ верит мне, он пойдет за мной. И кто бы и как не вызнавал о наших планах – наша отвага и вера сметут все преграды на нашем пути. Все время, пока здесь сновала эта проворная старуха Кесбан, я очень любил свою свободу. Никому, даже Аллаху, я никогда не позволил властвовать над собой полностью. Тем более я не мог себе представить, что узы страсти, которые лишают свободы посильнее чужеземных государей, окажутся мне столь желанны. Я понял это, когда ты заменила собой Кесбан. И теперь я уже не люблю свободу с прежним диким неистовством, твоя близость для меня дороже ее…

– Я не верю, Сухрай, что ты можешь пожертвовать свободой только ради любви! – возразила Мари-Клер, чувствуя сердечный трепет от его признания. – Все время я полагала, что ты не таков…