Видя, что я беру шляпу, крестьянин протянул руки, как бы пытаясь удержать меня.

— Черт побери, сударь! — вскричал старик. — Не бывает так, что цену назначает тот, кто платит!

Я удивился, насколько эта фраза была деловой.

— Послушайте, уважаемый, — сказал я, — арендная плата в размере ста пятидесяти франков предполагает, что дом стоит три тысячи. Я даю вам за дом такую цену — это на тысячу триста франков больше, чем вы получили, продав Жана Пьера.

— Жана Пьера!.. Продав Жана Пьера… — пробормотал папаша Дюбуа.

— Да, вашего младшего сына, которого все звали Кирасиром.

Затем я достал часы и обратился к нотариусу:

— Сударь, сейчас два часа пополудни. Я буду искать другой дом, чтобы снять или купить его, а в четыре снова приду сюда. Если ваш торговец детьми пожелает продать свой дом за три тысячи франков, вы подготовите договор к моему возвращению и я обещаю, что отдам этому дому предпочтение. Если же такая цена вас не устроит, я обращусь к другому нотариусу. Прощайте, сударь, я даю вашему клиенту два часа на размышление.

С этими словами я удалился.

Я был уверен, что папаша Дюбуа уступит мне дом за ту цену, что я предложил. Вернувшись в гостиницу «Золотой лев», я велел оседлать своего коня и отправился на прогулку по живописной дороге, тянущейся вдоль берега Шарантона вплоть до Роз-Море.

Ровно в четыре часа я был у двери нотариуса.

Подозвав какого-то бродягу, я дал ему монету за то, чтобы он посмотрел за моей лошадью, а сам прошел в контору.

Увидев меня, клерк живо вскочил и открыл дверь кабинета.

Я застал метра Бланшара за тем же столом и тем же соответствующим его должности занятием.

— Ну, сударь, как там папаша Дюбуа?.. — спросил я.

— Сударь, папаша Дюбуа согласился, но он просит еще сто франков на булавки для своей маленькой племянницы.

— Я дам ему еще триста франков, — ответил я, — при условии, что эти деньги останутся у вас и вы вернете их девушке с процентами, когда ей исполнится восемнадцать лет или в день ее бракосочетания.

— Папаша Дюбуа очень огорчится, — заметил метр Бланшар с улыбкой.

— Да, я понимаю: он рассчитывал оставить сто франков на булавки себе.

— Это вполне естественно, — произнес нотариус.

— Я не совсем с вами согласен, но это не столь важно. Купчая готова?

— Вот она, подпись продавца уже стоит.

Я взялся за перо.

— Погодите, сударь, — сказал метр Бланшар, — согласно закону, купчая должна читаться по частям, иначе она может быть признана недействительной.

Он прочел мне весь текст документа. Естественно, в нем шла речь о трех тысячах франках.

В то время как нотариус читал, я достал из кармана три банковских билета на общую сумму в тысячу экю и положил их на стол.

Когда чтение было закончено, я подписал договор.

Оставалось рассчитаться с нотариусом.

Его вознаграждение вместе с государственной пошлиной составило восемьдесят франков.

Я дал метру Бланшару стофранковую купюру, оговорив, что лишние двадцать франков причитаются бедолаге, заменявшему нотариусу целый штат.

После этого метр Бланшар хотел вручить мне ключи от дома.

Однако я попросил его оставить их у себя до моего следующего приезда и поклонился на прощание.

Выйдя из конторы, я увидел, что моего коня стережет уже не бродяга, а какой-то ребенок. Когда малыш подполз ко мне на коленях, я хотел взять у него поводья, но он спросил на местном наречии:

— Ента твоя лошадка?

— Да, ента моя, — ответил я, пытаясь подражать ему.

— Чем докажешь? — спросил малыш, прижимая к себе поводья.

Я позвал нотариуса и попросил его заверить сторожа, что лошадь действительно принадлежит мне.

Метр Бланшар подтвердил это, и я вновь обрел своего скакуна. Ребенок же заработал сто су.

— Теперь, — заявил он, — дядя может забрать лошадку, я сдержал обещание.

Я обернулся к нотариусу и сказал:

— Очевидно, этот человечек станет достойным клиентом вашего преемника.

Я вернулся в гостиницу, оставил там коня Альфреда на попечение прислуги и в пять часов выехал в Лизьё в наемном экипаже, следовавшем из Кана.

Через день я вернулся в Эврё, как и обещал своему другу.

X

Две недели спустя я снова оказался в гостинице «Золотой лев».

На этот раз я приехал в Берне на свадьбу Грасьена и Зои. Жених жил здесь у столяра папаши Гийома, обосновавшегося на Большой улице.

Что касается невесты, ее домом было поместье Шамбле, о местоположении которого говорилось выше. (Зоя последовала сюда за своей молочной сестрой.)

Графиня лично занималась туалетом невесты, и именно из поместья должно было начаться свадебное шествие новобрачной.

На триста франков, остававшихся после покупки Жана Пьера, Грасьен заказал обед в «Золотом льве». Супруг г-жи де Шамбле разрешил ей присутствовать на свадьбе, но сам не нашел нужным явиться на праздник, очевидно расценивая это как повинность.

Грасьен явился ко мне, как только я прибыл.

Госпожа де Шамбле и Зоя приехали в Берне накануне дня бракосочетания.

Я договорился с хозяином гостиницы, чтобы он отправил в Жювиньи карету от имени г-жи де Шамбле и привез мать Зои.

Я сделал эти распоряжения, а также попросил передать Жозефине сто франков на мелкие расходы, так как понимал, что старушка жаждет увидеть свою «крошку», как она называла графиню, и после случая со сбором пожертвований сомневался, что графиня сможет доставить своей кормилице такое удовольствие. Одновременно я написал Жозефине, что экипаж прислал ей новый владелец поместья и попросил не выдавать меня — пусть все думают, что мать невесты приехала за собственный счет.

Я смог еще раз повторить старушке все эти указания, так как она прибыла из Жювиньи за час до приезда из Эврё г-жи де Шамбле и Зои.

Таким образом, когда они оказались в поместье, Зоя увидела там свою мать, а графиня — кормилицу.

Вечером я пошел прогуляться к церкви Нотр-Дам-де-ла-Кутюр.

Я не видел г-жу де Шамбле с того самого дня, когда она дала мне кольцо для деревенских погорельцев. Конечно, я не продал это кольцо ювелиру из Эврё, как Вы понимаете, а лишь оценил его, чтобы сделать соответствующий взнос, и теперь носил украшение на шее на золотой венецианской цепочке, тонкой и гибкой, как шелковая нить.

Хотя я не надеялся увидеть графиню, ноги сами понесли меня в сторону ее дома.

Выйдя из города на закате, я прошел вдоль берега Шарантона и через несколько минут оказался у подножия лестницы, ведущей к церкви.

Поднявшись по лестнице, я увидел маленькое кладбище, настоящее сельское кладбище, такое же заброшенное и печальное, как в стихах Грея.

При свете лучей заходящего солнца, вытянутых и сверкающих, как огненные пики, я прочел несколько надгробных надписей, говоривших о скромности покойных и простодушии живых.

Затем я вошел в церковь.

Я не ожидал кого-нибудь там встретить, но ошибся: в отдалении молилась какая-то женщина.

При виде этой фигуры, лица которой я не мог рассмотреть, так как его скрывали складки длинной шали, я вздрогнул.

Внутренний голос прошептал мне: «Это она!»

Я остановился как вкопанный и приложил руку к груди.

Мне нечем было дышать.

Собравшись не с силами, а с духом, я прошел в один из самых темных уголков церкви и встал, прислонившись к колонне, соседней с той, что была увенчана мраморной ракушкой со святой водой.

Оттуда я стал смотреть на г-жу де Шамбле.

Один из последних солнечных лучей, при свете которых я только что читал эпитафии, проник сквозь окно церкви, упал на позолоченный нимб некоего святого и озарил молодую женщину сиянием, словно существо, уже переставшее принадлежать этому миру.

Однако, как я уже говорил, день клонился к закату, и луч становился все бледнее и бледнее, пока совсем не угас.

И тут мое сердце сжалось; мне показалось, что луч, отнятый у г-жи де Шамбле ревнивым небом, это ее душа, которая была ненадолго сослана в наш мир и вскоре должна вернуться в свой отчий дом — обитель Божью…

Теперь графиню освещали только сероватые отблески заката. Я понял по одному из ее движений, что она сейчас закончит молиться.

Невольно мне вспомнились строчки из «Гамлета»:

Nymph, in thy orisons,

Be all my sins remember'd.[5]

Госпожа де Шамбле встала, поцеловала правую ступню статуи Богоматери, ту, что стояла на голове змеи; затем она подошла к кружке для пожертвований и опустила в нее монетку.

Только я и Бог знали, чего ей стоило это подаяние, каким бы незначительным оно ни казалось.

Пожертвовав деньги для бедных, графиня подошла к колонне, чтобы зачерпнуть святой воды. Тогда я вышел из скрывавшей меня темноты и, обмакнув кончики пальцев в ракушке, протянул ей свою влажную руку.

Узнав меня, г-жа де Шамбле тихо вскрикнула, и мне даже показалось, что она побледнела под покрывалом. Графиня в свою очередь протянула мне руку без перчатки, коснулась кончиков моих пальцев, перекрестилась и удалилась.

Я смотрел ей вслед до тех пор, пока она не вышла за дверь и не затихли ее шаги. Затем я тоже осенил себя крестом и преклонил колени на скамейке, с которой только что поднялась г-жа де Шамбле.

По правде говоря, я не молился, так как не знаю наизусть ни одной молитвы. Я захожу в церковь скорее не для того, чтобы молиться, а чтобы предаться размышлениям. Если мне надо попросить о чем-то Бога или поблагодарить его за оказанную милость, я не прибегаю к заученным книжным словам, что хранятся в недрах нашей памяти. Нет, эти слова исходят из моего сердца и зависят от умонастроения, а зачастую, обращаясь к Всевышнему, я выражаю свое пожелание без слов. В такие минуты, когда я парю за гранью мечты, мое душевное состояние граничит с восторгом. Подобно детям, которые во сне летают, моя душа обретает крылья и медленно поднимается над обыденной жизнью. В это время я общаюсь с Богом, но не так, как Моисей на Синае, стоявший перед неопалимой купиной среди сверкающих молний, а столь же естественно, как поет птица, благоухает цветок или журчит ручей. И вот я уже не просто человек, творящий молитву, а существо, переполненное обожанием. Я не поворачиваюсь к той или иной точке неба или земли, а лишь говорю: «О ветер, откуда бы ты ни дул: с севера или юга, запада или востока — я знаю, куда ты летишь. Донеси мое дыхание до Господа, благодаря которому я живу и которого я благословляю за то, что он вложил в мое сердце столько любви и так мало ненависти».