И однажды его подняли с места охотники королевской фианы. Псы видели перед собой великолепного оленя, и егерям тоже было невдомек, что идут они по человеческому следу. Гнали его долго, и вот когда, изможденный, раненный в бок стрелой, он замертво упал у ручья, а собаки вцепились в его тело и начали трепать, один из всадников спешился. Это был Кумалл, предводитель фианы Верховного, а сам король воззрился на добычу из седла.

Ухватив Аиллена за длинные, спутавшиеся от долгих блужданий волосы (всем же казалось — оленя за ветвистые рога), охотник одним ударом спатхи отсек ему голову и показал остальным, а мертвое тело рухнуло в воду вместе с судорожно зажатой в руках арфой. Душа же отправилась в Обелиск на поиски любимой Элис, однако встретил ее там лич Хафган.

— Это я шептал тебе все это время, — признался он. — Но даже мое покровительство не спасло тебя от смерти. Твою голову они прибьют в холле замка к щиту, будто охотничий трофей, и ей придется охранять Тару. Но ты ведь не хочешь этого?

Дух Аиллена не мог ответить — на месте его головы был лишь призрачный комок черной шерсти.

— Мы вернемся за твоей головой к Холму королей и отомстим им всем. Что? Ты не можешь говорить? Ты сможешь шептать. Шептать так, что слышно тебя будет даже в Аннуине и Сидхе, величайший из музыкантов. Ты хочешь всего лишь вернуть себе голову и не желаешь мстить? Нет, так не бывает. Безвинная кровь должна быть оплачена обидчиком. Есть в году одна ночь, когда мы имеем право на все. Это мерцающая ночь Самайна, Аиллен. Это твоя ночь.

И с тех пор раз в году призрак Арфиста всегда являлся в Тару, усыплял всех жителей чарующим шепотом и игрой, а затем сжигал дворец в поисках своей головы. Однако чары, наложенные Хафганом, не позволяли ему увидеть тот самый щит с головой благородного оленя, за мороком которого никто не способен был разглядеть оголенного человеческого черепа. Проклятие скоро настигло обезглавившего певца охотника: Кумалл был вероломно убит одним из своих воинов, а меч его бесследно исчез.

— И вот теперь я вижу ту самую спатху в твоих руках, юноша, и вижу щит друида Финегаса. Лишь одного я не замечаю в тебе — крови Кумалла, — завершил свой рассказ раненый призрак.

— Кто же я, по-твоему? — спросил молодой самозванец.

— Ты? — Аиллен вгляделся в него. — Ты дитя Арауна, отмеченное его знаками и его именем.

— Верно. Меня тронул твой рассказ, Аиллен, но я должен остановить кровавое пиршество и прекратить чинимые тобой пожары. Я хотел бы помочь тебе, но не знаю, как, если все дело в чарах. Я никогда не верил колдунам, пока не встретился с Финегасом и не увидел, что умеет делать он и остальные друиды.

— Твоих возможностей будет достаточно, ты обладаешь собственной магией, Араун, — упираясь рукой в землю, Аиллен сел. — Это магия филидов, магия творцов, и подчас она сильнее и долговечнее чар любого волхва. Я могу предать Забвению всякого смертного, но мне порой трудно тягаться с созидателями… Хафган предупреждал меня об этом. Найди мою голову в замке Верховного, юноша, и я больше никогда не побеспокою Тару. Иначе не даст мне и вам покоя Хафган, покуда я в его власти… Однажды он был побежден Арауном, но сущность его не развеялась и по-прежнему обитает в Обелиске, ища новых слуг и выбирая новые жертвы.

— Хорошо, — пообещал Араун. — Но и ты скрой от Хафгана то, что знаешь обо мне.

Призрак Арфиста растаял в ночи.

Наутро проснувшиеся воины фианы с удивлением обнаружили, что Тара целехонька и никто из людей не исчез. В пиршественный зал снова вошел тот, кто представился вчера Финном мак Кумаллом. Он сказал, что призрак Арфиста изгнан в этот раз, однако до тех пор, пока голова не вернется на его плечи, чудовище будет возвращаться, направляемое колдовством лича. Выслушав его рассказ, Кормак вспомнил тот случай на охоте и привел Финна к стене с охотничьими трофеями. Выше всех, почти у потолка, закрепленная на огромном щите, висела голова оленя с ветвистыми, раскинувшимися на половину зала, рогами. И тогда юноша, подняв свой зеркальный щит, увидел в отражении обычный человеческий череп.

— Я найду ему замену, которая будет охранять покой этих земель, ваше величество, — решительно сказал Араун. — Но негоже поддерживать свою жизнь смертью и страданиями другого.

И весь год ушел у него на то, чтобы выточить на новом каменном щите череп, но расписать его так, чтобы при солнечном освещении это было живое и юное лицо, а при отсветах камина в ночи — напоминание о бренности бытия в лике умирающего старца. Но не по себе было королю, и он спрятал реликвию в самой дальней комнате дворца, куда не заходил никто, дабы выполняла она отведенную ей роль незаметно, как и приличествует действовать любой магии.

А когда началась мерцающая ночь следующего года, Араун явился на крепостной вал, держа в руках череп несчастного певца. Снова полилась музыка, и убаюкивающая песнь погрузила в сон всех обитателей Тары. Но в этот раз схватки не последовало: беззвучной тенью переместился Аиллен к юноше.

— Здравствуй, певец, — сказал Араун, протягивая Арфисту его голову.

Призрак вздрогнул и, словно не веря себе, медленно водрузил череп, словно корону, на пустые плечи. Тут же мрачный облик его изменился. Свет луны окутал фигуру с ног до головы. Перед Арауном стоял ясноликий молодой мужчина с длинными мягкими волосами, струящимися по плечам и подхваченными шнурком на лбу; задумчивые светлые глаза его блестели от слез благодарности, которых он не смог сдержать. И тогда за спиной его возникла другая, тоже светлая и тоже призрачная фигура прекрасной женщины, которая ждала его чуть поодаль.

В длинных пальцах музыканта возникла синяя змейка. Протянув сапфировый браслет Арауну, Арфист напутствовал его:

— Отдай это той, которая когда-нибудь пойдет с тобой. Да будет благословен весь твой род, мой избавитель. Отныне и впредь…

И будущий предводитель фианы Верховного короля Тары поднял руку в прощальном жесте, провожая взглядом счастливую чету, навсегда покидавшую мир скорби и разочарований»…


Фиоренца открыла глаза и поняла: ее сказка завершена. Она не могла и помыслить, будучи маленьким грязным цыганенком, что это произойдет именно так, накануне Рождества и в окружении людей, которые безоглядно ее любили, в доме родной бабушки из Ареццо. Ей хотелось бы, чтобы финал этой долгой истории длиною в несколько жизней услышала и мона Миза, однако той нужно было остаться во Флоренции с Аброй, которую из-за слабого здоровья она боялась брать в путешествие, тем паче по зиме, но которую при этом не хотела оставлять одну. И потому навестить синьору Консолетту-Лучиану делла Джиордано они отправились втроем — с отцом и опекуншей, доньей Беатриче.

Синьор Шеффре, как иногда по привычке продолжала величать его Фиоренца, слегка улыбнулся, глядя в огонь камина, но в отсветах пламени его лицо казалось еще моложе, чем днем:

— Напоминание о бренности бытия?.. — проговорил он. — Что же навевало тебе эту повесть, Фиоренца?

— Я не знаю. Но… вам она хотя бы нравится?

Синьора Джиордано хлопнула в ладоши и прижала сомкнутые руки к груди, а Бернарди и донья Беатриче грустно кивнули.

— Что-то не так? — все же заметив их тщательно скрываемую озабоченность, встревожилась хозяйка дома.

— Нет, нет, донья Консолетта, все в порядке, — заверили они на два голоса, однако та им не поверила и была права.

Предчувствие скорой беды не покидало и Фиоренцу. Она разрывалась сейчас на две части: одной, как и мечтала девочка всю жизнь, хотелось провести праздничное время с настоящей бабушкой, другой — умчаться домой, к своей второй матушке, и узнать, что происходит там, у них. И какое из желаний было сильнее, Фиоренца не понимала.

А не ведали она и Эртемиза главного: того, что во Флоренцию по каким-то своим делам недавно прибыл из Рима художник Аугусто Тацци.

Глава десятая Бег с завязанными глазами

Нынешним утром, подернутым морозцем поторопившейся зимы, пристав да Виенна входил в свой кабинет в приподнятом настроении, предвкушая, как сядет за стол, сделает большой глоток горячего питья с имбирем и займется бумагами. День должен был оказаться спокойным и в кои-то веки без беготни или поездок. И в целом его надежды оправдались, поскольку выходить из Барджелло ему не пришлось до самого вечера, но, как уже на следующий день он рассказывал Бернарди, встретившись с ним недалеко от площади перед базиликой Сантиссима-Аннунциата, неприятные известия все же его настигли.

— В День Всех Святых Биажио снова устроил нам сюрприз, — как бы между прочим поделился он, еще не зная, как отзовется приятель на эту новость.

Несмотря на его опасения, Шеффре и бровью не повел:

— И что ж на этот раз?

— Как вчера рассказал мне коллега, на этот раз он отметился в Ливорно.

— Расширяет ареал обитания? — усмехнулся музыкант.

— Как вы сказали? — фраза Бернарди изрядно повеселила Никколо. Посмеявшись, он кивнул: — Да, видимо, так и есть. И еще импровизирует виртуознее, чем вы на своей скрипке…

Бедняга композитор болезненно скривился:

— Не напоминайте мне о скрипке, Никколо, прошу вас! Я готов простить ему всё, даже полтора месяца в ваших гостеприимных чертогах правосудия, но не рассохшуюся Бертолотти[43], с которой у нас была взаимная любовь более двадцати лет!

— Что ж, у вас будет возможность заставить его платить по счетам, поскольку мое начальство считает, что полиция взяла след.

— Да что вы? — Шеффре насмешливо покосился на него, не ускоряя прогулочного шага. Кругом царила предрождественская суета, какие-то дети оживленно шныряли под ногами, радуясь свежему, еще не растаявшему снежку. Многие из них, пробегая мимо, здоровались с кантором и поздравляли с наступающим праздником. — Хотелось бы надеяться, на сей раз он не окажется учителем изящной словесности Фиоренцы или садовником доньи Беатриче…