— Он знает, что делать, он знает… — шептал, закрывая воспаленные глаза, мессер. — Я все рассказал ему. Когда меня не станет, он сделает, что должно, он сделает… сделает…

Писать об этом в своих воспоминаниях Винченцо Мирабелла благоразумно не стал, понимая, что тогда игроки, конкурирующие между собой за право обладания шедеврами мастера-изгоя, заподозрят автора строк в осведомленности, а посему какая-нибудь из сторон непременно похитит его и постарается под пытками выведать сведения, которые Микеле предпочел унести с собой в могилу.

Когда кардиналы Боргезе и Гонзага добились от Папы Павла V отмены смертного приговора, рассчитывая взамен получить вознаграждение в виде определенных картин помилованного, а папский нунций Диодато Джентиле исправно доносил в Рим о каждом перемещении Караваджо, новый вице-король Неаполя Педро Фернандо де Кастро, граф Лемос, прибыл на военной галере. Он бросил якорь в бухте острова Прочида, чтобы прикрыть предшественника, отбывавшего из города с «Распятием апостола Андрея», и еще нескольких соотечественников, двое из которых под покровом ночи вывезли неизвестные работы Меризи в Венецию. Общее количество утраченных в результате картин, было неведомо даже самому вице-королю Фернандо Кастро. Многие поговаривали также и о «мальтийском следе» во всей этой весьма запутанной и не менее темной истории. Сам Караваджо в этой шахматной партии был низведенным до звания разменной пешки королем, за которого не поручился бы ни один ферзь или слон, и даже ладья, на которой он в последнем своем лихорадочном рывке пытался найти спасение, привела его к полному фиаско, вышвырнув у крепости Пало и растаяв в синеве морской дали вместе с теми картинами, которые он вез в Рим.

Смерть Меризи датировали 18-м июля 1610 года, местом указали тосканский Порто-Эрколе, причиной — римскую лихорадку[33], а 31 июля в Риме был обнародован запоздалый папский указ о помиловании художника. Картины, уплывшие на предательской фелуке, найдены не были…

…После двух суток почти без сна по прибытии в Рим Эртемиза была несколько не в себе. Со свербящим ощущением беды, приключившейся в оставленной ею Флоренции, вслед за приставом, едва сдерживая зевоту, она поплелась к монастырскому госпиталю Санта-Мария делла Консолационе, возведенному у южного склона Капитолийского холма близ Тарпейской пропасти. Там лечили бедняков и уличных бродяг, которым попросту некуда было более податься. Альрауны скакали вслед за нею по земле и каменным оградам, забегали вперед и окружали хороводом, совершенно неуловимые для ока ее спутника.

Полицейский повел ее в мертвецкую, и от жуткой вони Эртемизу окончательно сморило дурнотой. Пристав подождал, когда она, промакивая губы платком, вернется в морг. Сочувственно поглядев на ее измученное лицо, он попросил прощения за необходимость присутствовать при опознании.

— Отчего он умер? — при виде уже изрядно тронутого разложением трупа Стиаттези, она едва сдержала новый приступ рвоты.

— Отчего и многие — сказал монахам, что ночевал однажды в Колизее, а там — сами знаете… Привезли уже едва живого, и вот…

— Его не убили?

— Нет, это обычная лихорадка. На теле никаких повреждений, можете сами в том убедиться, синьора Стиаттези!

— Чентилеццки, — по привычке поправила его художница и уже только потом с досадой поморщилась: ни к чему это было теперь.

«Обычная лихорадка! — прошелестел над ухом знакомый голос. Оглянувшись, Эртемиза встретилась взглядом с обезьяноподобным рогатым альрауном: судя по гнусно осклабившейся физиономии, шептал именно он, однако она чуяла, что химера делает это принужденно. — Зато кинжал под ребро убивает надежнее любой лихорадки, а тебе всего тридцать девять и страсть как еще хочется пожить и поработать!»

«Господи, да умолкни ты! — беззвучно простонала она, утирая лицо ладонями. — Что могу сделать я, даже если все так и было, как ты говоришь? Что кто-то сможет сделать теперь, да еще и по прошествии стольких лет?»

«Сможет! Ты и сможешь! Тебе всё скажут, всё объяснят».

И короткий злой укус невидимого браслета на руке словно печатью скрепил странный договор.

Отпевание и похороны прошли для нее как в тумане — вряд ли Эртемиза смогла бы припомнить хоть что-то из того раскаленного от жара июльского дня восемнадцатого числа восемнадцатого года. А потом она провалилась в глубокий сон, проспала ночь, день и следующую ночь почти беспрерывно, и только выспавшись, наконец осознала, что все это было реальностью. Печали о муже не было, не было и чувства утраты. Скорее — некое тягучее мрачное переживание первых признаков будущих еще более серьезных бед, которые в ожидании столпились на пороге, утащив к себе в преисподнюю грешную душу Пьерантонио, но нимало не насытившись этой жертвой.

Эртемиза засобиралась домой, в тревоге раздумывая, вернулся или нет Дженнаро к своей опекунше. Мысль о дочках беспокоила меньше, они не в первый раз оставались под присмотром умницы-Абры, другое дело, что не на столь долгий срок. И лишь одно воспоминание согревало по-настоящему, не давая с головой погрузиться в трясину отчаяния перед неотступными грядущими невзгодами, — она снова увидит и услышит Бернарди. Сейчас она испытывала насущную потребность хотя бы просто почувствовать на себе магическое сияние лазоревого взгляда, всего лишь на миг — и это вернуло бы ей силы. Но не давала покоя и подспудная мысль: после предутреннего муторного и уже полузабытого сна Эртемиза была почти уверена, что с ним что-то случилось. Шеффре явился к ней тенью из стены, а она перебирала вслух имена, пока коротким тихим восклицанием он не остановил ее на своем, зашептал невнятно, и до самого пробуждения ей было страшно оглянуться и посмотреть на него — всё как тогда, с Меризи…

— Ты наконец-то проснулась, — постучавшись и войдя к ней в комнату после приглашения, сказал Аурелио Ломи. — Нам нужно поговорить. Нам троим: мы спустимся к Горацио.

Она огладила на себе траурное платье, терпеть жару в котором было еще невыносимее, и, кивнув, покорно последовала за дядей в комнату отца. Тот сидел в кресле у окна и выглядел еще более нездоровым, чем после похорон второй жены.

— Тяжкий год… — пробормотал он надтреснутым голосом, стараясь не глядеть на дочь. — Садитесь.

Эртемиза покосилась на дядюшку и присела на самый краешек невысокой табуретки в дальнем углу. Аурелио, напротив, вальяжно расселся в другом, не менее удобном, чем у кузена, кресле.

— Миза, ты помнишь, как в седьмом году в тот наш, старый, дом приезжал Меризи? Я знаю, ты все время ждала его и подсматривала, когда мы разговаривали с ним в беседке. Он вступился за тебя, когда я хотел разогнать вас с мальчишками оттуда, очень уж вы шумели. Как это ни странно, он спросил в ту минуту о тебе и пытался уговорить меня дозволить короткую встречу с тобой. Но я не хотел впутывать в это грязное дело родную дочь: Микеле подвергли остракизму, и тогда он посещал Рим тайно, рискуя быть арестованным…

— Со… со мной?! — изумленно вымолвила Эртемиза, припоминая, что тогда ей не было еще и пятнадцати, а это значит, что ни одной мало-мальски приличной картины, которая могла бы хоть как-то зацепить взгляд состоявшегося тридцатишестилетнего мастера, она на тот момент еще не написала. — Откуда он знал обо мне?

— Он всегда знал о тебе, что меня и настораживало. А когда и ты, став постарше, сама начала говорить о нем к месту и не к месту, я окончательно понял, что за этим что-то кроется. Однако Микеле так и не успел объясниться в этом, время его было ограничено. Он лишь передал мне свое завещание… на словах. Вспоминая об этом, я вздрагиваю до сих пор: тогда всё им сказанное выглядело розыгрышем, но сейчас, когда сбылось многое из того, о чем он говорил, я вижу, что он не шутил.

— И что же он сказал?

— Он хотел, чтобы все картины, которые теперь тайно находятся в Венеции и готовы быть вывезены испанцами, остались в Италии. И он хотел, чтобы после определенных событий, которые при его жизни лишь только затевались в Республике, а случились лишь минувшей весной, спустя восемь лет после его смерти, туда отбыли мы с тобой, Миза. Мы двое. Там нас будет ждать человек, который обеспечит несколько заказов для отвода глаз, но на самом деле мы должны заняться главным…

Горацио прервался и с нерешительностью покосился на кузена, однако Аурелио лишь побарабанил толстыми пальцами по ручкам кресла.

— Беда в том, что я не смогу выехать с тобой, — продолжал отец, — а сроки между тем поджимают. Поэтому вы поедете туда с Аурелио и там сделаете все, о чем Микеле просил меня незадолго до гибели.

Тогда Эртемиза спросила, чем именно они, по разумению давно покойного Микеланджело Меризи, должны были бы заняться в Венеции, и ответ ужаснул ее, как если бы сейчас он сам, собственной персоной, выбрался из безымянной могилы в далеком Порто-Эрколе и нагрянул к ним в рубище, с остатками гнилой плоти на костях: «Моя маленькая девочка, давно я ждал, когда кто-нибудь упадет сюда… Ты ведь не хочешь потерять такое сокровище, правда? Ты потащишь меня на своих плечах, деточка». То, что она услышала, показалось ей жутким кощунством, и тем более нелепо и нелогично было то, что это сам Караваджо пожелал, чтобы именно она, собственными руками, сотворила вандализм с его шедеврами…


…Еще не так давно в дневнике своем идеолог венецианского заговора испанцев, посол в Республике, маркиз Алонсо де ла Куэва Бедмар, сокрушался о том, что «никакое правительство не пользуется столь неограниченной властью, как Сенат Венецианской республики», однако спустя несколько лет, заполненных наблюдением за жизнью населения столицы, скепсиса его поубавилось. Он своими глазами увидел, что гарнизон города состоит из очень скверно вымуштрованной земской милиции, что войска венецианцев беспрестанно теряют силы в войнах на суше и на море, а некогда сплоченные дворяне так грызутся теперь друг с другом, что чернь уже готовит восстание. Оставалось лишь высечь искру из огнива, чем маркиз и занялся по совету герцога Осуны, в прошлом вице-короля Сицилии, а ныне — Неаполя, не жалея никаких средств на подкуп вождей грядущего переворота. Используя дипломатическую неприкосновенность, Алонсо закупал оружие в таком количестве, что этих поставок хватило бы на два батальона. Осуна же, блюдя какие-то свои интересы, возникшие у него еще со времен жизни на Сицилии и общения с тамошней элитой от искусства, в соответствии с условиями тройственного соглашения между ними с маркизом Бедмаром и доном де Толедой, правителем Милана, постепенно присылал в Венецию переодетых и до поры до времени безоружных солдат — испанцев и голландцев.