— Жанна, Петер хочет с тобой поговорить об очень серьёзном деле, — сказала Ира.

Я испугалась, что он повторит своё предложение, хоть мне это казалось уже невозможным.

— Я тоже присоединяюсь к его мнению, — добавила моя подруга. — Видишь ли, Ларс был известным писателем, а мы даже не знаем, почему он совершил все эти… поступки… Нельзя ли оставить всё в тайне, без широкой огласки. Конечно, если бы он остался жив, его бы судили, но он мёртв, а с мёртвого какой спрос?

— Конечно. Я тоже думаю, что лучше обойтись без огласки.

Ира обрадовано заговорила с Петером, и тот кивнул мне, пробормотав по-английски несколько слов благодарности, будто я мечтала об огласке и с моей стороны было доблестью от неё отказаться. Я вообще не хочу ломать чью-то судьбу, а уж как я буду выглядеть на процессе, страшно было представить. Жертва, не знающая, за что её хотели убить. Ни один человек в это не поверит, а большинству людей вообще свойственно подозревать своего ближнего в разного рода грехах. Если известный датский писатель без всяких видимых причин решил извести девушку, то тем ужаснее должна быть тайная причина для убийства, и ответственность за эту причину целиком падает на жертву, тем более, что эта жертва беспомощно молчит на все расспросы, а это прямо указывает на её вину.

— С полицией мы все вопросы утрясём деловито рассуждала Ира. — Главное, чтобы ничего не разнюхали газетчики.

Я была согласна, что, если публичное разоблачение не может изменить содеянного, то лучше не выставлять странные поступки писателя на всеобщий суд и сохранить его имя незапятнанным.

Я читала о многих нераскрытых тайнах, с которыми связаны имена некоторых известных и не очень известных писателей, но никогда не рассчитывала, что попаду в одну из таких историй. Если каким-то образом весть о случившемся просочится наружу, то трудно представить, какими сплетнями будут окружены наши с Ларсом отношения. Кроме того, даже в память о Нонне, боготворившей своего мужа, следовало в глазах общественности сохранить имя Ларса незапятнанным.

— Я хотела узнать о Нонне, сказала я.

— Её отправят на родину. Петер взял все хлопоты на себя, кстати, и расходы тоже, ведь в какой-то степени он ей родственник.

— Очень благородно с его стороны, — согласилась я. — Приятно, что в наше время сохранились люди, на которых можно положиться.

Мы ещё немного посидели, о чём-то разговаривая и обходя молчанием главную тему, которая вертелась у каждого на языке. Марта по привычке тянулась ко мне, но каждый раз очень ненавязчиво была отвлекаема Хансом или Петером, а иногда Ирой, которая, как выяснилось, умела прекрасно обращаться с детьми, так что девочка не испытывала никаких неприятных чувств от внезапного запрета со мной играть. Зато я ясно сознавала, что Петер не уверен в моём неведении о причинах нелюбви ко мне Ларса и, как следствие, подозревает меня в каких-то тёмных делах. Мне на ум пришла полузабытая фраза из какой-то книги. "С его именем связан скандал. То ли он украл шубу, то ли у него украли. В общем, вышла какая-то некрасивая история". Вот и я оказалась на месте того бедолаги: жертва, которую подозревают во всяких грехах.

У меня совсем испортилось настроение, и, чтобы это скрыть, я с живым интересом слушала непонятную и поэтому наводящую тоску датскую речь, а также краткий перевод Иры, ещё более скучный из-за своей пустоты. Если уж невозможно слушать увлекательные рассказы горбуна, то я не отказалась бы послушать, а то и принять участие в вечных спорах о политике, противоречивых и неубедительных, но имеющих то преимущество перед сегодняшним разговором, что они таили в себе содержание.

К моему великому счастью, Петер собрался уходить, а Ира, под благовидным предлогом помощи в хлопотах о похоронах Ларса, отправилась вместе с ним. Датчанину показалось неудобным оставлять меня одну, поэтому он попрощался со мной ещё любезнее, чем всегда, а милый, но неизменно державшийся в тени Ханс пожал мне руку. Марте было, наконец, позволено подойти ко мне, но после объятий и поцелуев, она была неумолимо от меня отстранена.

— Я вернусь к вечеру, — сказала Ира. — И, пожалуйста, если позвонят по телефону, не говори «слушаю» по-русски, а то становится смешно.

И Ира несколько раз произнесла и заставила меня повторить датское обращение.

Русский человек никогда не бывает доволен. Только что я тосковала в обществе гостей и мечтала остаться одна, а сейчас я была бы счастлива, если бы гости вернулись. Легче от их ухода мне не стало, я лишь поняла, что они немного отвлекали меня от тяжёлых мыслей, которые теперь завладели мной безраздельно. Мне было горько сознавать, что даю повод для подозрений и не могу оправдаться, ещё горче было сознавать гибель стольких людей, особенно Нонны, а ещё хуже сейчас была для меня мысль, что спасший меня человек поторопился скрыться, лишь бы не встречаться со мной снова. Я была убеждена, что он вернётся в Копенгаген вновь, едва я уеду домой. Тоска! Позор! На язык просились слова "О жалкий жребий мой!"

Я заперла дверь, хотя и было совсем светло. Когда убийца ходил на свободе, я не соблюдала таких мер безопасности, как сейчас. Наверное, это было реакцией на пережитое: мне стало очень страшно. Вдруг возникло чувство, что ужас, в котором я жила эти дни, ещё не кончился, что меня ждёт впереди что-то жуткое, и оно приближается. Возникло даже опасение, что если я открою дверь в свою комнату, то обнаружу на полу ещё один труп, и всё начнётся сначала, только около меня уже не будет предусмотрительного защитника. Я ясно сознавала глупость своих фантазий, но мне было страшно. Хорошо, что подобные чувства не посещали меня до развязки этой кровавой истории, иначе мне грозило бы сумасшествие. Мне хотелось уйти из дома и съездить в город, но от этого естественного при данных обстоятельствах поступка меня удерживала боязнь одиночества. Я боялась слишком живых воспоминаний, которые обступят меня на прогулке. Мне достаточно было представить, как я буду бесцельно ходить по улицам, вспоминая, что в этом месте со мной был мистер Чарльз, помогавший своему племяннику, в этом — Дружинин, а в том — мы с Петером, который сейчас относится ко мне с недоверием, весело ели пирожные и конфеты.

Я взяла в руки тетрадь с повестью Ларса, но даже она вызывала во мне смутный страх. Мне представился автор, одержимый непонятными фантазиями, и стало жаль, что я, вопреки его желанию, так усердно добивалась его произведений. В его творчестве, как мне ясно сказали, был период спада, и несчастный писатель, недовольный прежними достижениями, разочарованный неудачами, наверное, мучался, впадал в отчаяние, выискивая новые темы для будущих сочинений, а я лишь растравляла его раны, всё время твердя о его книгах. Если как следует представить состояние его души и мою бестактность, то можно, хоть и с большой натяжкой, понять его желание избавиться от меня любым путём.

Я открыла тетрадь и взглянула на чёткий почерк переводчика. Дружинин решил сгладить своё бегство ценным и очень желанным для меня подарком, но любой подарок должен быть вручён вовремя. Если бы вместо того, чтобы приносить мне английский перевод, горбун подарил мне эту тетрадь, я была бы на седьмом небе от счастья и принялась бы за чтение, не дожидаясь ухода дарителя. Тогда раздражённый самоуправством Дружинина Ларс не успел бы унести тетрадь, у меня не было бы повода быть недовольной настойчивым желанием своего защитника узнать, прочитала ли я повесть, и я не успела бы в тот же день наговорить ему что-то, очень ему не понравившееся или даже обидевшее. В то время я была бы счастлива получить этот подарок, а теперь я смотрю на ровные строчки и испытываю какой-то страх, словно, читая повесть, нарушу волю ещё не погребённого покойника.

Я ходила по комнате, прижимая тетрадь к груди и думая, как всё-таки приятно, что даже напоследок Леонид позаботился обо мне и принёс подарок, который, как он думал, доставит мне радость. Я не понимала, когда он успел перевести повесть, но считала, что измученный вид, который был у него в последнее время, объяснялся не только заботами о моём спасении, но и работой над переводом. Ещё я очень жалела, что он увёз свой портрет. Это был второй рисунок, о котором я жалела. Первым был портрет моего брата, подаренный за полгода до его смерти одной женщине. Я отдавала его легко, уверенная, что в любой момент нарисую новый. Если бы знать, что новому портрету не суждено появиться! Сейчас я точно так же жалела, что портрет горбуна для меня потерян навсегда.

Не знаю, сколько ещё мрачных и страшных мыслей пришло бы мне в голову, но зазвонил телефон, и я сняла трубку.

Лишь произнеся заученное датское слово, я поняла, что Ира далеко не права и умнее всё-таки говорить на никому неведомом русском, чем поощрять звонившего датским началом и беспомощно молчать потом. Мужской голос энергично заговорил по-датски, а я не знала, что ответить, потому что ободрённый единственным датским словом человек не желал внимать моим последующим убеждениям, что я не говорю по-датски. Он меня не понимал или не слышал. Отчаявшись прервать его речь, послушав немного и начав даже улавливать в тарабарщине утвердительные, вопросительные и восклицательные оттенки, я уже еле сдерживала смех. Этот тип был весёлым малым, если мог вести вдохновенные речи, не сбиваясь, в то время как я говорила своё. Ничем не рискуя, ибо меня всё равно не понимали, я сообщила, используя фразу некоего капитана Шютта из малоизвестной баллады:

— Я в турецком ни бельмеса. Быть может, сговоримся по-французски?

Монолог в трубке сразу прекратился, и мой собеседник сказал единственную более-менее умную фразу:

— Едва ли вас устроит французский, Жанна.

Теперь не узнать Дружинина было трудно.

— Леонид, откуда вы звоните? — спросила я.

— Нет, сначала вы скажите, откуда вы взяли эту абракадабру, и что по тексту должен сказать в ответ я?