1935-й оказался знаменательным годом. У Даниэля сохранилось о нем множество воспоминаний, потому что в тот год многое изменилось в жизни его семьи. У него родилась сестра Гизела, а мама, вернувшись из больницы для евреев, три дня плакала о том, как неудачно она выбрала время, чтобы принести в этот мир новую жизнь.

Даниэль хорошо запомнил и следующие годы – 1936-й и 1937-й. Все пребывали либо в тоске, либо в страхе. Даниэлю не разрешалось выходить из дому одному, и хотя родители позволяли ему приглашать домой друзей, это было не так весело, как играть на улице. Даниэлю казалось, что на улице ничего такого страшного с ним не случится, и в 1937 году он дважды тайком сбегал из детского сада.

В первый раз он сел на трамвай, идущий в центр города, и слез на кипящей жизнью Каролиненштрассе. Он не был там уже бог знает сколько времени, и ему не терпелось узнать, как выглядит магазин его отца теперь, когда его отобрали нацисты. Оказалось, что магазин выглядит в точности, как и раньше, если не считать вывески над главным входом, где вместо «ЗИЛЬБЕРШТЕЙН» красовалось «ФРАНКЕ», а рядом была надпись, гласившая: «JUDEN UNERWUNSCHT» [1].

Во второй раз он сбежал, когда Адольф Гитлер приехал в Нюрнберг на партийный съезд. Все знали, что Гитлер будет держать речь на огромном стадионе, который нацисты построили неподалеку от их дома на Гюнтерштрассе, уничтожив ради этого большой старинный парк. Даниэль знал, что родители страшно рассердятся на него, если узнают, но ему очень хотелось своими глазами увидеть нациста номер один.

Ему так и не довелось увидеть Гитлера, зато он увидел множество других нацистов, мужчин и мальчиков в коричневых и черных мундирах. Они маршировали и пели, несли знамена и штандарты. Даниэль встал на цыпочки и вытянул шею, чтобы лучше видеть. Стоявшая рядом с ним полная блондинка в зеленой фетровой шляпе с пером подхватила его под мышки и подняла в воздух.

– Смотри, мальчик, смотри! – воскликнула она. – Вон там наш фюрер! Видишь?

Но Даниэль разглядел только фрейлейн Краусс из отцовского магазина. Она стояла на скамейке между двумя мужчинами и махала одной рукой как безумная, а другой прижимала к груди портрет фюрера. Восторженные слезы текли по ее лицу, красный от помады рот был распялен в истерическом вопле «Хайль Гитлер!».

Фрейлейн Краусс напугала его больше, чем все остальные нацисты, вместе взятые. Он начал брыкаться, высвобождаясь из рук толстой блондинки, причем нечаянно лягнул ее в живот. Она возмущенно ахнула от неожиданности, а он со всех ног побежал домой, совершенно позабыв, что ему полагается быть в детском саду и что теперь ему непременно попадет. Он думал только об одном: как бы поскорее оказаться в безопасности, под защитой большого дома на Гюнтерштрассе.


После того дня Даниэль стал много думать. Он проводил в раздумьях гораздо больше времени, чем шло на пользу мальчику его возраста, но по мере того, как 1937 год плавно перетекал в 1938-й, у него почти не осталось других занятий.

Он пошел в школу, но после случая в день партийного съезда мать стала заходить за ним вместе с Гизелой и каждый день провожать домой. Даниэлю ужасно не нравилось чувствовать себя пленником в собственном доме, хотя это был чудесный дом, полный красивых вещей: их с Гизелой игрушек, красивых ковров, пахнущей лимоном и воском мебели, книг в кожаных переплетах, которые он любил держать в руках и перелистывать, хотя для него они были слишком «взрослыми».

Он замечал, как на глазах худеет его мать, а в ее пышных черных волосах все заметнее проступает седина. Отец вел себя все более странно; волосы у него на голове не седели, а исчезали, он совсем перестал улыбаться, обвисшие темные усы на бледном лице придавали ему вид печального моржа.

В сентябре 1938 года Даниэль получил письмо от Симона Левенталя из города под названием Кингстон, штат Нью-Йорк. Симон писал, что его отец теперь работает в местной больнице, что они живут совсем рядом с Нью-Йорком, самым большим городом в мире, что у него появились новые друзья, но он все еще скучает по Даниэлю.

Даниэль показал письмо матери и спросил, нельзя ли им тоже поехать в Америку, но она заплакала и порвала письмо, а потом снова склеила кусочки и сказала, что просит прощения. Она улыбнулась и объяснила, что они не могут уехать в Америку, хотя не стоит об этом жалеть: вскоре и у них все наладится. Но Даниэль видел, что она говорит неправду, просто чтобы его утешить.

– А не могли бы мы уехать еще куда-нибудь, если в Америку нельзя? – спросил он ее в другой раз. – Куда угодно, только чтобы не было нацистов.

Мама повернулась к нему спиной, и он понял, что она опять плачет, но потом она посмотрела на него, и в глазах у нее появился незнакомый ему яростный блеск.

– Я поговорю с папой, – сказала она и крепко обняла Даниэля. – Не знаю, куда нам ехать, но отсюда надо выбираться.

– Мне все равно куда ехать, Mutti [2], – умоляюще проговорил Даниэль, – но здесь мне не нравится! Поговори с папой, прошу тебя! Уговори его увезти нас отсюда!

Напуганная страстностью, прозвучавшей в голосе сына, мать попыталась его успокоить.

– Обещаю тебе, Даниэль, я поговорю с ним.

Мальчик вырвался из ее рук, его глаза потемнели от страха.

– Я боюсь здесь оставаться, – сказал он.


– Как мне убедить тебя, Йозеф? – спросила измученная спором Антония Зильберштейн. – Что еще должно произойти? Нам надо уезжать.

Она понимала, что ее Йозеф – хороший, добрый человек, но ему не хватало решительности характера, а по нынешним временам такой недостаток мог стать роковым. С того страшного утра три года назад, когда тихий, вежливый приказчик Вернер Франке самодовольной змеей проскользнул в его кабинет с листком бумаги в руках, предписывающим ему «придать магазину арийский характер», то есть отнять дело у хозяина, муж Антонии погрузился в мрачное и безнадежное отчаяние. Любой удар судьбы он принимал как нечто неизбежное и безропотно покорялся, даже не пытаясь что-либо предпринять.

– Ты же знаешь мое мнение, Тони. – Йозеф беспомощно пожал плечами. – Все, что у нас есть, находится здесь.

– Что у нас есть? Наш дом? Надолго ли? – Ее голос звучал рассудительно и тихо, но в глазах у нее была горечь. – Они отняли магазин. Почему ты думаешь, что они оставят нам дом?

Йозеф сурово нахмурился.

– Ты забываешь, что я немецкий патриот, Антония. Я сражался за свою страну на войне. Они этого не забудут. – Он упрямо сжал губы. – И чем же Берлин в этом смысле лучше Нюрнберга?

Антония покачала головой.

– Ничем. Ехать в Берлин уже слишком поздно. – Она помедлила. – Я думаю, нам следует отправиться к моим кузенам во Фридрихсхафен. Я уже написала и вчера получила ответ. Они могут нам помочь.

Йозеф встревоженно выпрямился в кресле.

– Каким образом?

– Из Констанса в Крейцлинген в Швейцарии – самый короткий переход через Бодензее, – Антония не сводила с него внимательного взгляда.

На миг на его лице промелькнула вспышка страха, тотчас же сменившаяся презрительной усмешкой.

– Ты сошла с ума, Тони, – решительно заявил Йозеф. Рот у него задергался. – У нас нет паспортов. Все наше имущество находится здесь, в Нюрнберге, в этом доме. У нас двое маленьких детей…

– Даниэль спит и видит, как бы поскорее уехать отсюда. Каждый день он умоляет меня поговорить с тобой, Йозеф, убедить тебя, что нам надо уехать.

– На случай, если ты позабыла, Антония, напоминаю тебе, что наверху живет твой искалеченный брат, неспособный самостоятельно сходить в уборную, не говоря уже о том, чтобы плыть в лодке через Бодензее…

В комнате наступило молчание.

– Я позабочусь о Леопольде, – тихо сказала Антония, прервав наконец мучительно затянувшуюся паузу. – Можешь не беспокоиться о нем. Мы с ним уже обо всем договорились.

Йозеф внезапно вскочил из-за стола. Кулаки у него сжались сами собой, лоб покрылся испариной.

– Послушай меня, Тони. Слушай внимательно. Твоя затея безумна. Я тебе уже говорил и повторяю: я немецкий патриот. У меня полный ящик медалей. Я люблю свою страну. Нацисты дойдут до определенного предела, но не дальше, поверь мне. Как только все уляжется, ограничения будут сняты. Никто серьезно не пострадает.

– Как насчет Лео? Разве он не пострадал?

– Твой брат вел себя как дурак. Хотел жениться на шиксе [3]! Я и без Гитлера знаю, что это грех.

Презрение сверкнуло в темных глазах Антонии. Она с такой силой затушила сигарету, что пепельница завертелась волчком. А потом ее гнев столь же внезапно угас.

– Это ты ведешь себя как дурак, Йозеф Зильберштейн, – проговорила она устало. – Я тебя прощаю только потому, что знаю: в обычное время ты ни за что не сказал бы мне ничего подобного. И несмотря ни на что, я люблю тебя.

Он стоял посреди комнаты, бессильно опустив руки и глядя на нее с мучительным стыдом.

– Но запомни мои слова, Йозеф, – продолжала Антония. – Очень скоро дела пойдут еще хуже, гораздо хуже. Поверь мне – скоро произойдет нечто ужасное. – Она подошла вплотную к мужу и заглянула ему прямо в глаза. Он отшатнулся. – И тогда тебе придется переменить свое мнение, Йозеф. А мне остается лишь молить бога, чтобы не было слишком поздно.

* * *

Девятого ноября Гизела начала жаловаться на боль в горле. В тот же вечер, пока в Нюрнберге и по всей Германии свирепствовали эсэсовские погромы, у девочки поднялась температура, но лишь вечером следующего дня их сосед, доктор Грюнбаум, смог к ним заглянуть.

– Скарлатина, – объявил он, осмотрев Гизелу. – Не могу сказать точнее, пока не появится сыпь, но сейчас по всей округе дети болеют.

– Сними пальто, Карл, позволь мне угостить тебя чаем, – предложила Антония. – У тебя измученный вид.

– Лучше кофе. Без сливок и побольше сахара.

Они прошли в гостиную, и Антония разлила по чашкам кофе из серебряного кофейника.

– Здесь, в доме, так спокойно – с грустью вздохнул доктор. – А мир за окном напоминает грязный свинарник. – Глаза у него были воспаленные, на скулах проступила щетина, пальто было испачкано кровью. – Сегодня у меня было пятнадцать вызовов, Тони. Пятнадцать наших друзей. Все они были избиты. Большинство из них пришлось выводить из шока.