Как-то он сказал ей: «Я как будто нахожусь под рентгеном. Ну, нельзя же так…» Тогда она поразилась его сравнению. Когда-то в пору, о чьей явственности уже стираются воспоминания, когда она была девочкой с обсечёнными волосами, забранными в жидкий конский хвост тугой аптечной резинкой, усердно носившей очки с роговой коричневой оправой, ей очень нравился один человек. Молодой человек этот был робок и нерешителен, вся жизнь тогда была впереди – и он не торопился связывать себя «любовью до гроба». Она очень хорошо помнит это своё ощущение, что она находится под каким-то жёстким излучением, что пытаются сделать снимок с её внутреннего мира. Она тоже тогда сказала: «Не просвечивай меня».

Всё чаще в их гармоничный разговор врывалась канонада его злобы на коллег, бывших друзей и женщин. Всё чаще объектом этой канонады становилась она.

«Катаешься, как сыр в масле. Живёшь для себя, как хочешь; создаёшь дутые проблемы, ничего тебе не надо…» Это обижало до слёз. Она почти никогда не жила для себя. Сначала родители болели, потом муж… Да, обстоятельства её жизни сейчас сложились так, что она осталась одна. Но как она могла что-то поправить? Она-то считала, что она молодец: как может, выкарабкивается из нищеты, барахтаясь, как та лягушка в молоке, из последних женских сил. А у него именно это и вызывало раздражение: «Ты же получаешь удовольствие от работы!» Знал бы он: какое это удовольствие – таскать тяжёлые ящики по лестницам и находиться постоянно в состоянии стресса от того, что ты чего-то не успеваешь сделать, а то, что успеваешь, – то делаешь всё равно «плохо», и всегда виновата, хотя выматываешься так, что приходишь домой и ходишь по полу босиком…

«Я бы удавился, если бы работал каждый день больше трёх часов. Это – не жизнь!» Да, это был конвейер труда и быта, но ведь большинство так работало, пытаясь прокормить семью и чуть-чуть приподняться над уровнем плинтуса. Это был образ жизни нормальных порядочных людей, не мнивших себя талантливыми свободными художниками.

Однажды он рассказывал о своей бывшей жене… О том, как его раздражали её ученики, приходившие к ним в дом, чтобы брать какие-то уроки. Вдруг всплыло, придавленное заиленным камнем воспоминание, что его жена – из тех женщин, которые заработать не могут, и «любимое занятие которых – жить на деньги мужчин…» Почему с деревьев осенью облетают листья и ты остаёшься в голом чёрном лесу, где сквозь кроны полысевших деревьев льётся серый бесхитростный и безжизненный свет, который натыкается на капли измороси, зависнувшей в воздухе, и делает мир снова полупрозрачным?

Всё чаще их разговоры кончались… нет, не ссорой, а какой-то перебранкой, когда она должна была почему-то оправдываться сбивающимся на извинения голосом. «Ты – абсолютный ноль в мужской психологии…» Она не была нулём – она знала, что он хочет от неё. Хочет, чтобы его жалели; положили его голову к себе на колени, погладили по образовывающейся плешине, тщательно прикрываемой редкими жидкими седеющими волосами; чтобы поселили у себя в квартире и варили наваристые борщи, заправленные сметаной и свежим душистым укропом, чтобы заглядывали в глаза и перемежали поцелуи с уверениями, что он – самый, самый… Любимый, умный, талантливый… Но она почему-то не могла его пожалеть: руки леденели, словно на морозе, становясь деревянными…

В квартире будто жила тень мужа, совсем не похожего на Командора, но ей казалось, что, если бы её муж был Командором, то ей было бы сейчас легко изменить свою жизнь и впустить в неё человека, который уже вломился в её душу, словно подгулявший пьяница, потерявший равновесие и навалившийся на приоткрытую дверь, – оставалось только просто ввалиться в её обитель.

«Я хороший психолог…» – твердил он. А она думала о том, почему этот замечательный психолог не видит, что она слабая и хрупкая женщина: ей тоже хочется, чтобы её пожалели, чтобы цветы дарили и защищали от всех сквозняков. Ну, какая она стена? Так, шалаш, который надо утеплять засушенными букетами и ворохом прошлогодних листьев. И почему она должна «останавливать коней на скаку», если она гуляет по лужайке, где трепетные лани нюхают невытоптанную траву? А он цветов ей не дарил, так как считал, что она – умный человек и в букетах не нуждается.

Очень часто она натыкалась в их разговорах на какие-то ежиные колючки: они прокалывали до крови подушечки пальцев, когда она пыталась ощупать шероховатую поверхность и погладить. Никто в клубок не сворачивался, бархатная пуговица носа не пряталась, но колючки торчали. От неё хотели соучастия и понимания, но никто не собирался становиться для неё жилеткой, чтобы впитывать в себя солоноватую водицу, оставляющую некрасивые белёсые разводы, от которых жилетка стояла колом и становилась брезентовой. Она пыталась заставить его посмотреть на мир и ситуацию философски, но слышала: «Мне наплевать на мир и на тех, кто в нём. Мне плохо, и со мной поступили скверно. Почему я должен думать о других?» Этот, по её мнению, неверный звук резал ей ухо, запускал в сердце булавки: их никак не вытолкать обратно, а если и получалось вытащить, то долго потом саднило и кровоточило. И она старалась не слышать этого звука железа по жести, нарушающего состояние её гармонии. Она отсекала этот звук всеми возможными фильтрами, чтобы не пропустить в своё сердце его тревожные частоты.

«У тебя всё – или чёрное, или белое. Жизнь не такая…»,– говорил он. А у неё даже сны цветные были, не чёрно-белые, хотя у большинства людей – чёрно-белые… И только скелеты ветвей на стене чёрные на сером лунном квадрате. А потом – клавиши вот тоже бывают только чёрные и белые, а сколько разных звуков из них можно извлечь… Да что звуков! – вальсов, сонат, симфоний, реквиемов… А у него было либо всё чёрное в тон полосы, в которой он пребывал, либо красное. Цвет зарева, пожара, заката, крови, похорон.

У него и рисунки все были какие-то тревожные. Либо скачущее по ветвям пламя, скручивающее ярко-рыжие и бурые листья в причудливые трубочки, завораживающе полыхавшие и сгоравшие на ветру; обугливающиеся ветки в весёлых языках пламени; чёрные головешки и чёрные большие птицы; бушующее, всё пожирающее пламя – сквозь листву.

И всё же ей уже не было так одиноко, как раньше. Теперь у неё был человек: и, если уж нельзя было вывернуть душу наизнанку, то хотя бы перед ним можно было расстегнуться на пару верхних пуговиц или одеть душу даже в мягкую махровую пижаму без режущего белья под ней и чувствовать себя легко и свободно. У неё был человек: по нему она скучала и, пожалуй, даже начинала любить. И уже мерещился семейный очаг. Тёплый дымок над крышей, тихие вечера, когда можно мирно смотреть телевизор, уютно устроившись на плюшевом диване и положив голову или ноги милому на колени. Зачем солнце, когда ветки на стене сплетали в ночи, купаясь в лунном свете, свои узоры?

Почему мы видим жизнь так, как нам хочется её видеть? Рисуем её образ по своему подобию, удобно подгоняя под себя. И злимся на себя и окружающих, когда она не подгоняется. Тень может быть короткой, может быть длинной, может быть косой и искажённой, может совсем пропасть, когда из жизни исчезает свет, а человек, он всегда одинаковый. Какой есть, а не такой, каким мы его нарисовали, исходя из нашего опыта и представления о чёрном и белом. Разве что время нас меняет. И не всегда в лучшую сторону. Даже чаще не в лучшую. Почему, приобретая опыт, человек становится хуже? Злее, расчётливей, безнравственней? Казалось, что должно быть наоборот. Ан нет. Неужели потому, что перестаёт видеть в жизни чёрное и белое, как в юности? А понимает, что существуют и другие цвета и оттенки спектра?


Однажды, ещё до того, как её окликнул художник, когда уже прошло немало времени после смерти мужа, в один из выходных вдруг накатила такая тоска, справиться с которой не было никаких сил: болело под лопаткой и в груди, а на зрачки налипала мутная белёсая слизь отслаивающейся роговицы, раздражённой плохо вымытыми пальцами и платком, вытирающими то слёзы, то жидкость, – она зарегистрировалась на нескольких весьма популярных сайтах, где можно было встретить людей, казалось, навсегда исчезнувших из твоей жизни, а, может, если повезёт, даже обрести новых друзей. Это давало иллюзию того, что ты не одинока, что тебя слышат и понимают, и в любой момент можно перекинуться с кем-нибудь парой ничего не значащих и ни к чему не обязывающих фраз и накапать немного краски в серые будни. Так, лёгким воздушным мазком, где лишь по наитию угадываются цветная дымка на горизонте или светящийся ореол… Ей всё труднее было молчать и вспоминать свою жизнь, чувствуя себя замурованной среди груды камней и железобетонных обломков, в которые превратились недавние стены после внезапного землетрясения… Она просто пыталась нащупать хоть какую-то связь с внешним миром, в котором продолжалась жизнь…

Иногда она листала чужие страницы, старательно щёлкая «мышь» по серой спине и пытаясь высмотреть средь чёрно-белых строчек родную душу, но такой души не было даже на необъятных просторах Интернета. Может быть, дело в нас самих? Мы просто не способны бываем иногда увидеть людей, которые нас окружают. Смотрим, как сквозь бронированное стекло, на чужие лица… Чтобы выжить – надо строить иллюзии, она и пыталась. Иногда она перебрасывалась двумя-тремя дежурными посланиями и на несколько недель или даже месяцев забывала об этих страницах. Бывало, если попадался умный собеседник, переписка затягивалась, пока она не узнавала о нём что-то такое, после чего писать больше не хотелось. Порой Светлана читала чужие дневники, что были выставлены на всеобщее обозрение и к которым можно было написать свой убийственный комментарий. Случалось, попадались тонкие и изящные записи, сквозь них проступала боль, словно пятна от ягод, засунутых в карман. Это жонглирование фразами напоминало ей игру в бадминтон. Каждый старается не поймать, а побыстрее и половчее отбросить от себя воланчик. Хорошо хоть не волейбольный или даже футбольный мяч. Многие здесь как бы «садились на иглу» и уже не могли жить без виртуального общения. Она тоже была бы рада кого-нибудь тут встретить, кто бы мог заслонить собой умершего мужа. Будто жила в некоем постоянном затянувшемся ожидании солнечного затмения. Только ей очень хотелось, чтобы затмение не проходило. Стало постоянным. Тогда она не будет глядеть на небо сквозь закопчённое стекло. А так смотрела – и видела, как луна медленно наплывает на солнце лишь на минуту, временное помрачение, иллюзия замены человека человеком – и снова всё хорошо видно: где солнце, где луна.