Неужели наша совесть – это якорь, который удерживает нас от выхода в синее море, по которому хочется плыть и плыть, чтобы всё же заглянуть в то место, куда пропадает солнце?

Затем он набрал номер Светланы, удивляясь своему странному мальчишескому страху, когда робеешь так, что думаешь, что лучше бы на другом конце провода трубку не взяли. Но трубку сняли – и очень ему обрадовались. Он это понял каким-то своим внутренним слухом. Вроде бы ничего и не произошло особенного, а день снова заиграл всеми красками радуги после грозы…

После этого он сел работать и думал, что такого хорошего настроения у него не было давно.

Он даже не заметил, как за окном сгустились сумерки и стали светить уличные фонари, похожие на прибрежные маяки…

Потом очнулся, поглядел на часы и пошёл кормить тёщу. Тёщу приходилось кормить, как ребёнка, с ложечки и поить из кружки для минеральной воды. Но струйка сладкого чая всё равно стекала по подбородку, оставляя липкое пятно на рубахе. Он вытер полотенцем ещё не старческий подбородок одутловатого женского лица, похожего на пожелтевшую от времени бумагу, лица, временами принимавшего малоосмысленное выражение, и с раздражением подумал, что его девушкам давно пора быть дома.

Тут же позвонила Сара и сказала, что останется ночевать у подруги. Он обрадовался тому, что тишина продолжится, никто её не спугнёт, и – тому, что не надо будет выходить в сырую ночь, чтобы встречать загулявшую девицу.

Потом набрал мобильный Доры. Дора весело прощебетала, что ещё не вечер… Спустя два часа, чувствуя нарастающее беспокойство, он позвонил снова. Всё-таки его подруга (у него никак не поворачивался язык даже мысленно называть её женой, почему-то всё в нём протестовало против этого) оставалась человеком с ослабленным зрением, и кто знает, в какую ситуацию она могла бы попасть… Трубку не взяли. Чувствуя нарастающее беспокойство, он звонил каждые десять минут, но теперь равнодушный женский голос ему объяснял, что абонент временно не доступен.

Он обзвонил дежурные больницы, ничуть не успокоившись тем, что женщин, похожих на его Дору, туда не поступало.

Нервно меряя комнату неровными шагами, он прислушивался: не хлопнет ли в подъезде входная дверь, но слышал только периодический клацающий железный лязг соседской двери, выпускающей очередного клиента из «засекреченного» борделя.

Он несколько раз зачем-то подходил к окну и смотрел на пустынную проезжую часть, тёмный коридор которой прорезали редкие фары машин. И снова луна лила свой равнодушный безжизненный свет, похожий на скальпель хирурга, ампутирующего гангренозную конечность. Он поёжился от этого безжизненного света, бьющего ему в лицо своей определённостью, и подумал, что у оперируемых людей не остаётся выбора: либо сгнить целиком, либо жить усечённым, неполной жизнью, но жить…

В половине шестого утра, когда луна начала бледнеть, а чернильная темнота выцветать, будто залитая пергидролем, совершенно обессилев от ожидания неизбежного, он стал набирать номер милиции, но вдруг услышал неверный поворот ключа в замке… Ключ сначала повернули, закрыв замок ещё на один оборот ключа, и только потом открыли. На пороге стояла разрумянившаяся весёлая Дора, пропахшая чужим сигаретным дымом и вином.

– Ты не спишь разве? А мы так чудно погуляли!

Одиссей, не в силах совладать с захлестнувшей его, словно цунами, яростью, взял Дору за кружевной воротник, развернул, чувствуя, как нежный ажур затрещал под его деревянными пальцами, будто случайно зацепившись за сук заросшего сада, и вытолкнул её в подъезд, выстрелив закрывшейся дверью и с силой забивая в косяк задвижку.

Ещё два часа он вынужден был слушать, как звонок кукует кукушкой, и терпеть крики тёщи, похожие на мычание забиваемой коровы…



58


И всё же им надо завести ребёнка. А то в один прекрасный день Одиссей просто скажет, что им надо расстаться, что он устал и не хочет с ней больше жить. А куда она пойдёт? Уезжать обратно в Сибирь? И денег она никогда на квартиру не заработает, даже если разменять их квартиру в Красноярске. Но сёстры и брат на это не пойдут, похоже… А маму куда? А тут всё есть. И квартира – такие хоромы, и дача, и машина, хоть и старенькая уже… С Одиссеем она чувствует себя всё равно защищённой. Он взрослый, надёжный. Как она одна будет маму перекладывать? А потом, может быть, они махнут с ним в Америку, домик там купят. Тётка Соня их уже приглашала в гости. Там ведь целая еврейская улица.

Он стал так раздражителен и молчит всё время… Говорят, что ей не надо рожать, но ведь можно и кесарево сделать. Но Одиссей на ней даже жениться не хочет. Как только она заговаривает об этом, он тут же уходит к своему компьютеру, вперяется в голубой экран, и его уже не дозовёшься. А когда она подходит к нему и кладёт руки на плечи, взбрыкивает, как конь, которому накинули уздечку, и огрызается: «Не мешай мне. Неужели не видишь, что я работаю!.. И деньги, между прочим, зарабатываю…» Подумаешь, тоже мне деньги… Смешно! Она знает, что он сидит за монитором просто потому, что ему там интереснее, чем с ней. А ей так хочется, чтобы её пожалели и приласкали!..

Она, конечно, совсем не готова к рождению маленького. Она так устала с мамой! Но… Все говорят, что она может потерять Севу. Одной молодостью не удержишь. А Сева маленького совсем не хочет: говорит, что зарплата мизерная и он не может их всех содержать. Но она всё равно что-нибудь придумает. А то вдруг она ослепнет совсем, а тогда как она в старости будет? А без ребёнка он и не женится на ней никогда… Надо решаться. Мужчины потом смиряются. Сева не из тех мужчин, которые бросают своих детей. Он детей любит. Вон как Дашку свою обожает. Никто ему не нужен, когда та приезжает!



59


Наконец-то он один. Думал ли он раньше, что в его жизни наступит момент, когда он будет наслаждаться одиночеством? Целый месяц одиночества!

Одиссей ухватился за предложение вести летнюю практику в элитном детском лагере, как за протянутую ему соломинку, представив, что это бревно… Доре он объяснил, что практика – это неплохой приработок, но он лукавил. Она это понимала, но промолчала, боясь нарушить еле достигнутое шаткое равновесие своим упрёком. Надо было балансировать дальше…

Целый месяц свободы! Целый месяц он мог никуда не бежать, лениться, смотреть немигающим взглядом на завораживающее пламя костра и зеркальную гладь озера, совсем не искажающую его покрывшееся золотистой пылью загара лицо, и думать про вечное…

Больше всего он любил ночное купание. Можно было заплыть на самую середину озера и, перевернувшись на спину, смотреть в бездонное небо, похожее на огромный старый дырявый зонтик, изъеденный кожеедом, на который он наткнулся в кладовке на даче. В августе звёзды иногда стремительно падают вниз и сгорают, не долетев до земли. Пока они летят, можно загадать желание, про себя зная, что оно не сбудется никогда… Вода была как парное молоко, хотя воздух ночью уже остывал так, что становился таким сырым, будто висел мокрой пылью мелкий осенний дождь. Хотелось натянуть на свитер ещё и куртку, что он и делал. Но ночное купание – это было как какое-то очищение от всей налипшей суеты… Он плавал далеко и подолгу, разгребая упругую воду, будто ворох прошлогодних листьев… Он снова становился юн, полон сил и несбывающихся желаний. И снова луна лила будоражащий душу свет, оставляя на чёрном атласе озера светящуюся дорожку, по которой хотелось плыть, будто по серебряному лучу, ведущему в неизбежность. Он плыл и думал, что молодость миновала, что не стоит ничего больше уже в этой жизни ждать и надо быть благодарным тому, что имеешь. Тому, что живёшь, что видишь этот завораживающий холодный свет, по которому нельзя уплыть за край горизонта… Ну разве что махнуть на другую сторону озера…

На берегу чванливо квакали лягушки, но их он не слышал. Сейчас их голос был не в резонансе с его внутренней мелодией. Какие лягушки, когда птицы поют, несмотря на август, совсем не думая о долгом и трудном скором перелёте, из которого многим из них не суждено будет вернуться?

Иногда он просто сидел на трухлявом пне и вдыхал густой хвойный запах, успокаивающий и расслабляющий. Можно было закрыть глаза, уставшие от блестящей глади озера, и слушать, как шумят вековые сосны. Ему казалось иногда, что это тихий плеск прибоя. Но эту иллюзию разрушал мягкий стук сосновых шишек о мох. Сосны уходили так далеко вверх, что нельзя было не думать о вечном… Но и у сосен бывает свой век. Бродя по берегу, круто идущему в гору, с которой было легко сбегать, но устаёшь подниматься, он поразился, что этот крутой склон, несколько лет тому назад усеянный только разноцветными полевыми цветами, был густо заселён молодыми сосенками вперемежку с берёзами. Их никто не сажал, конечно. Просто жизнь и дикая природа брали своё. Легкокрылые семечки, подхваченные попутным ветром, перемещались в неизвестном им направлении, и некоторым из них посчастливилось не спилотировать на волнующуюся поверхность озера, а остаться и прорасти здесь. Он подумал, что, наверное, и от человека не всегда зависит место, где ему предстоит катапультироваться… на всё воля случая… И надо быть благодарным всему.

Было же в его жизни сибирское лето, когда он шалел от мысли, что он может быть интересен молодой девице, чьи губы сладко пахли собранной земляникой… Случилось же в его жизни и лето, когда раз! – и туча, подхваченная ветром, спешащим с юга, надолго открыла солнце. Как затвор у фотоаппарата щёлкнул. Раз! – и возник в его жизни волшебный очаровывающий свет, щедро льющийся сквозь карликовые кроны сибирских сосен, таращащихся на него своими иголками…

И вот теперь снова этот диковинный свет, но Одиссей радуется тому, что он один, и никто не может нарушить его внутреннего отшельничества. Внешне он был с детьми и с коллегами, но купался в этом свете один, заплывая в марафонские заплывы в своих не очень-то весёлых думах. Но надо быть благодарным и грустным мыслям. Тоска – это начало пути, пути от того, кем был, к себе новому…