46


Однажды, ещё до встречи с Севой, Дора видела настоящего американского еврея! Тогда у неё родилась мечта стать такой же респектабельной американской гражданкой, как этот моложавый пожилой человек, нежащий своё пузо на пляжах Кипра. Пожалуй, она даже и очаровалась Одиссеем потому, что он жил в Америке целых два года. Ей казалось, что он сможет и её увезти когда-нибудь в страну её мечты. Она не понимала мать, которая не хотела никуда ехать из своей Сибири и как-то очень спокойно относилась к рассказам своих братьев по крови об их отбывших в тёплые края родственниках. Мать решительно не хотела предпринимать никаких шагов, чтобы оказаться ТАМ, и совсем не пыталась завязать какие-либо продуктивные контакты с еврейской диаспорой. Дора же думала, что они будут жить с Одиссеем в Америке. Они будут обитать где-нибудь в квартале, говорящем на идише, в большом двухэтажном доме с подстриженной лужайкой перед фасадом, похожей на зелёный ковролин с густым ворсом… И все её нынешние подруги будут ей завидовать, что она так ловко устроила судьбу. Надо вот только теперь самой как-то позаботиться о том, чтобы найти потерянные связи со своими бывшими соотечественниками… Теперь же эта мечта становилась ещё более осмысленной: в Америке должны навсегда избавить её от свалившегося на неё несчастья, сулящего видеть только несуетный мир в размытых очертаниях.

Сестра ночами теперь гуляла до рассвета… Дора была ей благодарна, что та, несмотря на свою свободу от занятий, никуда не уехала отдыхать. Да и какой отдых, когда надо поступать ещё в институт?

Мама по-прежнему лежала, как бревно. Раз в месяц вместе с Одиссеем и соседом они стали перетаскивать маму в ванную. Маму намыливали детским шампунем на поролоновой губке и поливали из душа. Мама блаженно улыбалась, невразумительно мычала и строила звериные гримасы, мотая головой, когда душ прекращался. Как только на неё направляли снова струю воды, она начинала улыбаться и причмокивать, как младенец. Когда её вытаскивали из ванной, она, как могла, сопротивлялась всей своей тушей. На дачу в этот год поехать Дора не смогла, не решилась тащить с собой маму, для «скорой помощи» туда дороги нет.

Одиссей уехал на дачу один. Он был очень оживлён и насвистывал мелодию «Пусть бегут неуклюже…» Два раза в неделю он звонил и справлялся, как у них дела. На остальное время отключал мобильник и говорил, что у него от сырости садится батарея. Да и вообще – он в саду и на реке и носить мобильник ему не с руки.

Однажды вечером в открытое окно в её комнате, которое старались летом не закрывать вообще, чтобы выветрить запах, пропитавший стены, залетела бабочка-траурница. Она подлетела к маминому лицу и села прямо на лоб, сложив свои крылья из бархата цвета антрацита, словно примерная девочка-первоклашка, складывающая перед собой на парте руки, одетые в чёрные нарукавники.

Дора долго не решалась подойти и снять эту бабочку. Бабочка просидела два часа, а потом несколько раз отразившись от стен, улетела.

Привыкаешь ко всему. Человек удивительное существо! Дора снова ходила по кафе и в ночные клубы. Если она очень сильно задерживалась там, то памперсы матери набухали так, что не впитываемую ими жидкость собирали простынка и одеяло, которое мама старалась запихнуть под себя.



47


Наконец-то Одиссей снова был один… Он уже забыл, какое это счастье быть наедине с самим собой. Он вёл какую-то полурастительную жизнь. До полудня спал. Потом завтракал. Потом шёл на реку… На реке часами валялся под развесистым тополем и читал… Или просто смотрел, как летят белые облака, меняя очертанья, перетекая в перистые из лёгких кучевых, предвещая тоску и осенний дождь.

Приезжала Даша с мужем. Они ездили купаться на катере, весело перерезающем зелёные горки волн от теплохода и баламутящем рыжую, словно ржавчина, глину на мелководье, и ловили рыбу, забрасывая спиннинг в быстро бегущую воду. Вдруг какая-нибудь дурёха примет блесну за маленькую золотую рыбку, которую можно проглотить, не догадываясь о том, что через минуту крючок разорвёт ей губу, и она окажется на берегу, чтобы высыхать и глотать окровавленным ртом обжигающий нутро воздух? Ещё ему очень нравилось просто сидеть на носу лодки, слушая зябкий голос уключин, послушных в руках зятя, и смотреть, как мимо под водой проплывают рыбы, раздвигая колышущиеся причудливые нити водорослей. Он подумал однажды, что вот так и наша внутренняя, скрытая от чужих глаз толщей бегущей воды жизнь иногда становится полупрозрачной и бередит сердце смутными догадками о том, что ты совсем не знаешь ни себя, ни близких тебе людей…

«Сара поступила в институт и уехала с компанией в поход»,– сообщала ему Дора.

«Мама задыхается от дыма горящих лесов, и ей постоянно приходится давать кислородную подушку. Я в выходные хожу на пляж. Дома читаю с лупой. Приехал бы, что ли, хоть на пару дней… И меня на природу вывез…»

Одиссей старательно не слышал последнее. В город ему впервые не хотелось.

Год был яблочным. Яблоки – красные, жёлтые, зелёные, в коричневой гнили, в серых пупырышках и червоточинах – падали на землю и бились. Чего-то им не хватало… Кожура, стягивающая сочное переспевшее тело, трескалась; в трещины устремлялись рыжие муравьи, и на траву вытекал сок, пропитывающий воздух сада бродящим вином. Внутреннего покоя не было.

В августе началась череда ливней, хотя казалось, июльские грозы должны были уже отгреметь… Несобранные яблоки подхватил поток мутного селя, внезапно обрушившегося с горы с грохотом гигантского водопада. Спелые растрескавшиеся яблоки, истекающие сладким соком, уносились мутным потоком бурой воды, перемешанной с глиной и разноцветными камнями, вниз под гору… Одиссей стоял на веранде, сквозь ветхую крышу которой падали на пол крупные капли пресной воды. Капли со звоном разбивались о подставленные миски и тазики на веера себе подобных мелких брызг. Одиссей смотрел на весёлые струйки, сбегающие вниз с листов шифера, положенного на крышу, и, ёжась от сырости, думал, что вот так в одночасье стихия и мутный поток подхватывают и людей...

48


Тоска всегда подступает внезапно. Дора давно не чувствовала себя так одиноко. Сара совсем отбилась от рук и пропадала до рассвета. Она ничего не могла с ней поделать. Ладно хоть по дому всё же помогает и в магазин ходит. Одиссей делал дежурные звонки, но голосом врача на обходе перед праздниками: так и чувствовался страх, что его временный покой кончится от какой-нибудь её новости; он торопился нажать на кнопку, пока Дора не сказала ему что-то такое, что сорвёт его из его уединенья. Она и не срывала. Она вспомнила мамины слова, что мужчину надо всегда держать на длинном поводке. Только почему-то ей казалось, что поводок стал резиновый: всё растягивается, растягивается, но как-то необратимо, будто мелкие вшитые в него резиночки просто рвутся. Впрочем, он ведь там не всё время один. В конце концов, надо же и ему пообщаться с дочерью.

Её всегда пугала эта девочка. Ей казалось, что она как-то старше и умнее её возраста, даже иногда взрослее её, Доры. Так она смотрела иногда на неё: сверху вниз, будто знала что-то такое, чего не знала и не могла понять Дора… Так смотрят на человека, который не заслуживает твоего внимания, ну, не интересен тебе человек, и всё… Как стена в чужом подъезде.

А ей вот Дашка интересна, интересна тем, что она не такая, как она, Дора, или Сара. В ней есть какое-то внутреннее свечение, не огонь, нет, а такое, как у современных фонариков для освещения садов: они накапливают в себе солнечный свет и потом светятся… Как светлячки…

Фотографии что ли её посмотреть, те, что она на страницах журнала постоянно выкладывает, и стихи её почитать? Может быть, так лучше поймёшь, что так удерживает около неё Одиссея помимо того, что она его дочь? Дора знает, что это – не просто физическое родство, это какая-то тяга двух родственных душ…

Она зашла на Дашину страницу и задохнулась, как от ожога… Страницы были полны фотографий Петра.

«А может, злопамятна и зла?», – пронеслось у неё в голове.

На фотографиях был театр теней и пантомимы. Чёрные, распластанные по стене тени, в которых вся жизнь: полёт, боль, отчаяние, любовь, ненависть… Тень человека, пришпиленная к стене… Тень человека, превратившегося в птицу… Взмах руки, как взмах крыла…

49


Это был мужчина, который оставил в Дориной жизни свою тень, что не ушла на дно колодца памяти вместе с ним, а так и осталась распятой, как шкура зверя на стене,– напоминанием о былой её охоте. К этой шкуре можно было прикоснуться руками, закопав пальцы в её мех, и ласково перебирать её жёсткие седеющие волоски.

Впервые она увидела его у себя дома. Это был мамин знакомый, который жил тогда не в Москве, а в её родной Сибири. Он не только играл в театре теней и пантомимы, но и писал пьесы и складные рассказы, впрочем, мало трогавшие её душу: уж очень в них было много «чернухи». Это был жанр не для её души. В душе она была романтичной девочкой, мечтающей о принце на большом чёрном «Мерседесе»… «Мерседеса» у Петра не было, но были старенькие «Жигули».

«А, обладательница приятного голоса»,– сказал принц (она довольно часто подзывала маму к телефону, когда он звонил маме).

Он был старше её лет на двадцать, и она не думала о нём как о своём мужчине. К тому же, он был женат. Это уже после него она кинулась с головой в омут с Одиссеем… Но не бегство ли это тогда было от себя и от своей боли? Это был мамин коллега, с которым та по часу ворковала изменяющимся голосом по телефону.