26


Бедный отец. Это же надо так вляпаться! Самое печальное, что она уверена, что он женится на Доре. Это он от них с мамой сумел убежать. Если бы Даша могла его как-то спасти от этой катастрофы! Ей теперь даже и приезжать к нему совсем не хочется. Это чужой, разорённый дом, в котором пахнет бедой. Отец делает вид, что всё нормально, он не может ничего изменить, а он действительно и не может: вот так однажды твоя жизнь летит под откос, потому что кто-то шутки ради бросил под колёса камень. Ей уже жалко теперь его подругу. Она даже представить себе не в состоянии, как так получается жить, видя всё не в фокусе. А Даша чуть старше Доры. И помогать теперь Даше отец совсем перестал. Денег никогда не хватает. Их и раньше никогда не было, когда они жили в Коломне. Они тогда не покупали ни колбасы, ни сыра, ни творога, ни тем более сметаны. Родители не дарили ей никакой новой одежды, а ей так хотелось. Она перешивала старые бабушкины платья для себя. Распарывала, перекраивала, пришивала контрастные оборки по подолу, чтобы сделать юбку подлиннее, ведь Даша была не такой маленькой и прижатой к земле, как бабушка. Мама у неё совсем не шила, она даже пуговицу пришить не могла красиво. Всё время просила или бабушку, или Дашу. А Даша вот шила с пятого класса, когда их начали учить этому в школе на уроках домоводства. Она ходила в этих ею самой придуманных вещах – и все оборачивались на неё, как это всё было необычно. Необычность от безденежья.

Теперь она подрядилась делать слайды для различных презентаций. Какой-никакой, а всё-таки заработок.

Раньше она так любила приезжать к отцу, а теперь… Теперь отец приезжает к ней, как будто бежит из дома. Они, как в детстве, гуляют с ним по городу, катаются на аттракционах и едят мороженое. Он не хочет говорить о своей новой семье, но всегда передаёт от Доры привет. Он такой умный, такой талантливый, а так оболванил свою жизнь. Загнал себя в тупик. Иногда ей хочется сказать этой Доре: уезжай к себе туда, откуда приехала, к своим сёстрам и брату, забирай свою мать и не порти моему папе жизнь. Она знает, что так говорить нельзя. Раньше было нельзя, потому что отец всё равно не послушал бы. Сейчас табу, потому, что беда, беда длиною в жизнь. Почему люди не умеют не тянуть своих близких за собой на дно? Ведь не якорь же – близкие тебе люди? Надо, наверное, уметь рвать канаты и цепи, чтобы не ржаветь на приколе в мелкой прибрежной волне. Это перечит голосу совести, конечно; претит твоему чувству долга. Но почему вот отец не может через это перешагнуть, а эта еврейка способна поселиться, как у себя дома, в чужой квартире, привезти туда свою мать, водить своих многочисленных друзей? Почему её сёстры способны бросить мать, а отец совершенно чужую ему женщину – нет, пусть даже она и мать его подружки? Он стал таким раздражительным, мрачным, она иногда его не узнаёт. Почему он, как страус, закапывает голову в песок и делает вид, что не видит своего будущего? Почему, в конце концов, он нянчится с этой девкой и совсем не думает о ней, любимой доченьке? Не видит, что она спит по четыре часа в сутки: учится, а ночами делает все эти слайды, за которые получает, в сущности, копейки. У них всем в их группе помогают родители, а её вот кинули на произвол судьбы – и нянчатся с чужими детьми.

Она злая, наверное. Когда она так начинает думать, ей становится страшно, что в её голове чёрное и белое мешаются. Ведь это чёрное – так думать. У Доры, действительно, настоящая беда. Но она, Даша, почему-то никак не может думать иначе, хотя старается. Шлёт Доре музыку и фотографии разные по электронке. Но её так и подмывает всё время сказать: уезжай, брось моего отца. Удовольствие ей, видишь ли, по откосу гулять. И по ресторанам чтобы водили, нравится. Курва общипанная.

И к маме Даша приезжает теперь тоже, как не к себе домой. Толик, конечно, хороший человек, и маму любит, но Даша чужая там стала, мешает, она чувствует, что она мешает. Мама боится, что она разрушит её призрачное и неожиданное счастье.



27


Почему Светлана ждёт звонков и писем от этого Одиссея? Её жизнь кончилась со смертью мужа. И, пожалуй, она уже привыкает быть одной и даже думает, что это не так уж плохо. Живёшь, как хочется: никому ничего не должна. Никаких тебе ссор, нервотрёпка – только на работе, дома же никто не дёргает. Она приходит с работы совершенно измочаленная, шинкованная и отжатая, как капустный лист… Ей даже еду себе погреть не хочется. Она всё чаще ловит себя на мысли, что был бы в доме мужчина, ей бы пришлось готовить ужин, прокручивать мясо в мясорубке, валять из него котлеты, а потом стоять у плиты на ногах и жарить их до хрустящей корочки. А она после работы совсем не может стоять, ноги отекают – как подушки, и болят. Она, не торопясь, моет их холодной водой, втирает в мелкую синюю сеточку, похожую на фиолетовую паутину, крем с ментолом и каштаном, кладёт на диван под ноги плюшевого дельфинчика и лежит часа два, пока сможет спокойно встать и делать дела. Дела она может делать потом долго, часов до двух ночи, никому не мешая, никого не раздражая своим шуршанием. Можно работать за компьютером или читать книжку, сладко свернувшись калачиком (а в выходные даже вообще лечь спать под утро), можно часами говорить по телефону, не боясь быть услышанной. Никто не прервёт потока твоих мыслей, не оторвёт от дела своим психозом, что надо срочно заниматься совсем другими вещами. Можно просто ходить нечёсаной, в драном халате, с бигудями на голове. А если вообще сил нет, то можно прийти с работы – и просто рухнуть на постель, проваливаясь в сон хотя бы на час. И никто не включит телевизор, по которому показывают хоккей, и не будет кричать на всю квартиру, когда шайба попадает в не те ворота.

Никаких тебе вонючих носков и сопливых платков, что оказываются засунутыми в самые неподходящие места и на которые постоянно натыкаешься; никаких раскиданных спортивных штанов с вытянутыми коленками, похожими на карманы кенгуру, и маек, пахнущих дешёвым табаком и потом; никаких грязных тарелок и сковородок, сложенных к её приходу с работы горкой в раковину, напоминающей гигантскую игрушечную пирамидку; никаких обляпанных глиной ботинок, что валяются посреди коридора и с которых натекла не одна лужица мутной воды, штиблет, оставивших гигантские узорные следы по всему линолеуму – как будто раненный медведь кружился по всей прихожей; никаких приклеенных к полу мякишей раздавленного хлеба, что нарос мохом вперемежку с просыпанными обгоревшими спичками, изогнувшимися на полу белыми червячками, хлеба, который можно отскоблить только острым ножом. Она даже и убирается теперь раз в квартал. И то потому, что пыль с улицы летит.

Она больше не чувствует себя женщиной и живёт по инерции, без какого-то интереса. Она даже почти счастлива вот этой ровной отутюженной жизнью без особых подбрасываний на ухабах. Молодость миновала. Это узнаёшь не только по потерям и исчезновениям любимых и близких, но и по отсутствию желаний. Хочется жить, просто переползая изо дня в день, не ставя никаких целей. Зачем? Ведь всё равно вблизи цель не узнаешь. Увидишь мелкие, совсем неприглядные подробности и детали, которые даже не угадывались издалека.

Её как будто обволакивает туман, туман одиночества, за которым никого не видно. И её тоже не видно. Но её даже радует это отсутствие видимости. Купаешься в белом молоке, как в пуховой перине.

И всё же она ждёт письма, хотя бы самого коротенького. Это она понимает. Нельзя в одну и ту же воду войти дважды. Если писем нет, она зачем-то ходит по всем тем сайтам и чатам, где Одиссей оставляет свои следы, «отдельные и неповторимые, как своя жизнь». Пытается понять по этим неуловимым теням, чем он живёт. У него почти нет теней от личной жизни на страницах Интернета: одна работа, сотни страниц Интернета – и лишь его работа. Пропали и страницы из дневников его подруги. Совсем канули в Лету? Только ли потому, что у той ослабло зрение? Или на страницах «Живого журнала», видимых любому постороннему, оставляют следы люди, которые счастливы и которые хотят заявить миру: «Я живу полной жизнью. Завидуйте мне. Я победитель, хотя бы сегодня. Я стою на сцене, и меня освещают юпитеры. Завидуйте мне, все мои друзья и враги, мои любимые и любившие, бывшие и нынешние». Заявляют, самоутверждаясь и уговаривая себя в том, что сегодня им хорошо. Останавливают мгновение, понимая, что так будет не всегда. Счастье не может быть долгим. А чаще бывает так, что только спустя годы мы понимаем, что были счастливы когда-то. «Как молоды мы были, как искренне любили, как верили в себя»… Где эта песня? Тоже канула в небытие вместе с юностью, пролетевшей и сгоревшей, как звезда в холодной августовской ночи? Клацнул затвор фотоаппарата – снимок готов. Снимку выцветать, терять насыщенность красок, желтеть и стариться бумаге, как стареет и желтеет наша кожа. А экран Интернета так и останется голубым, как океан в солнечную погоду… И вдруг когда-нибудь в старости ты сам набредёшь на свою незапечатанную бутылку со старым электронным папирусом, читанным-перечитанным сотнями скучающих глаз, и подумаешь: «Как же я был глуп и наивен, как самодоволен, как не похож на себя нынешнего, и, если бы я мог встретиться с самим собой, но юным, в этой жизни, то мы бы, возможно, сильно повздорили».

Зачем же она бродит по этим чужим страницам, выставленным напоказ, как реклама счастья или афиша спектакля? Неужели только любопытства ради? Да нет… Она не боится признаться себе, что что-то её зацепило в этом человеке, и не сейчас, а тогда, в юности… Выуженная нитка, которая, казалось, может вытягиваться, как резинка, вдруг завязалась узелком. Сила, с которой нитку тянули, ослабла – и началось стремительное уменьшение расстояния в обратную сторону.