И ещё её очень доставало, что ей приходилось больше всех готовить и мыть холодной водой горы посуды, наваленной на кухонный стол. Хорошо хоть, Сева помогал.

Она так рада была, когда они, наконец, уехали. Потом Даша приезжала к отцу ещё со своей подружкой. Они вместе гуляли по городу и ходили снова купаться под откос. Даша была ещё ребёнком, милым ребёнком, она даже поздравила Дору с днём рождения забавной самодельной открыткой, но Дора всё равно всей кожей ощущала какой-то холодок отчуждения, от которого хотелось поёжиться и закутаться в руки Одиссея и его мохнатую грудь, как в плед.



18


Даше не было одиннадцати, когда родители разошлись. Они разные были очень. Даша любила отца до умопомрачения, и вся она была папина дочка. Когда она была маленькой, он собирал всех её подруг, и они шли куда-нибудь гулять: в парк, в музеи, просто по городу ходили, как цыганский табор. А когда они жили на даче, он собирал всех её друзей, и они жгли до полуночи костры и пекли в них картошку. Это такое было наслаждение: обдираешь, обжигаясь, кожуру, превратившуюся в целый слой угля – а там открывается запёкшаяся разварившаяся картофелина, пахнущая горьковатым дымом. Её солишь крупной солью – и объедение! А ещё чёрный хлеб пекли над прожорливыми языками костра. Нанизывали на деревянные прутики ломтики хлеба и коптили. Языки огня облизывали хлеб, как дракон какой-то многоголовый, оставляя на нём свою чёрную слюну. Запёкшийся хлеб тоже был с хрустящей корочкой и тоже вобравший в себя просмолившийся дым и предчувствие романтики. А в небе звёзды светили, и луна была полукругом, как след у них на журнальном столике от горячего чайника, который папа по рассеянности поставил половиной дна на салфетку, а половиной – прямо на лакированный столик. А папа им показывал, где живут Большая и Малая Медведицы, похожие на половники, которыми они на даче черпали воду из эмалированного ведра, стоявшего на солнышке, и обливались в жару. А ещё он им сказки рассказывал всякие, даже не сказки, а истории. Её любимыми историями были сказки про «Ивана Кузьмича». Это дяденька такой смешной был. Она теперь иногда сама чужим детям такие истории рассказывает.

И ещё папа с ними на рыбалку ходил, насаживал всем им по червяку на крючок – и они сидели и смотрели, когда зелёненькая петелька мормышки дёргаться начнёт, как стрекозье крылышко. А когда крылышко начинало вибрировать, то папа осторожно вытаскивал удилище, снимал щупленького ершишку или маленького окунька и пускал их в садок, плавающий за бортом лодки в речке.

И ещё папа плавать их учил по книжке, но она плавала всё равно только, когда он её руками поддерживал за живот и она чувствовала надёжность его рук и упругость и ласку воды, которая совсем не утягивала её на дно, а, наоборот, выталкивала на поверхность, словно пенопласт какой-то или надувной матрас. И за земляникой они ходили, и за маслятами. Она не умела искать в густой траве ни ягод, ни грибов. Папа собирал ей букетик земляники, а она потом сидела на пригорке и губами срывала по одной из букетика, растягивая удовольствие. А папа бросал ягоды в кружку или бидончик, после землянику клали в чай или молоко, или даже в творог со сметаной, и те становились сразу такими душистыми и напоминали о полянке, залитой солнечным светом. А грибы папа видел даже самые мелкие средь некошеной травы на буграх – сразу целое семейство жёлтых шляпок маслят, напоминающих желтки яиц деревенской курицы, которые она тоже так любила вылавливать из бульона летом. Он аккуратно срезал грибы под корень перочинным ножиком и складывал в старенькую корзинку с вылезшими из неё прутьями, торчащими, как солома из разорённого гнезда.

А ещё она обожала, когда он её в гамаке качал. Она лежит, раскинулась. По синеве неба облака плывут, будто белые медведи по морю. А над ней сосны качают своими мохнатыми лапами с расфуфыренными шишками.

Зимой же они на лыжах катались, а ещё раньше, когда она совсем маленькая была, папа её на санках возил: она ехала, как маленькая королевишна в карете, закутанная бабушкиным пуховым платком по самые глаза.

И в шахматы с папой они играли, и в шашки, и в «пятнадцать», и в «лото», и в мозаику, и в игры всякие, когда кубик кидаешь – и передвигаешься либо назад либо вперёд, это, когда ещё компьютера у них не было. Эти игры она особенно любила, и рано поняла, что никогда не получается двигаться только вперёд, всегда рано или поздно отбрасывает назад как бы ты быстро ни продвигался; надо всегда уметь искать обходные пути, быть гибкой и никогда не переть на стенку. Стенка останется стоять, а вот лоб… И никогда не бывает истинным путь, что кажется самым коротким. А, дойдя до цели, очень часто вблизи её не узнаёшь и не понимаешь, зачем было потрачено столько усилий, когда клад – вон он, совсем в другом месте, только надо опять копать окаменевший грунт…

Он даже платья для кукол ей шил на машинке швейной. А больше всего она любила сидеть у него на животе, когда он лежал на диване, согнув ноги, и имитировал спинку кресла. А потом раз! – она весело падала на жёсткий матрас. Это их любимая игра была. Когда только что надёжно и мягко сидела, ощущая всем телом живое тепло, а вдруг совершенно неожиданно летишь в тартарары.

И фильмы всякие они вместе смотрели, и читал он ей вслух. Особенно, когда она болела. От гайморита ей нос прогревали синей лампой. Он одной здоровой рукой держал лампу, а другой придерживал на коленях книгу, которую ей читал. Это было так забавно, когда вся комната становилась в ультрамариновом цвете, как будто она плавала в индиговом океане у экватора, который ласково обнимал и согревал её, или в синем море, у которого «жили старик со старухой». Потом лампа гасилась, одеяло крепко и заботливо подтыкалось папой со всех сторон так, что она оказывалась в надёжном коконе, и комната погружалась в глубину ночи, но тепло оставалось.

Она ему всё-всё могла рассказывать, а маме никогда. Она даже, когда во втором классе влюбилась в мальчика по парте, всё ему повествовала: и что чувствует, и как они дружат. Папа как подружка ей был. Она вообще очень любила с ним вдвоём оставаться, без мамы. Чтобы тот её кормил, спать укладывал, чтобы уроки вместе с ним делали. А когда компьютер появился у них, она садилась к папе на колени и они вместе играли уже на компьютере. Особенно она любили всякие «бродилки»: идёшь-идёшь, открываешь дверь – а там лабиринт. Плутаешь по лабиринту, и вдруг – пол уходит из-под ног, или чудище какое перед тобой вырастает ужасное. Может, её так к взрослой жизни готовили, чтобы не теряться, когда земля начнёт уплывать из-под ног?

А в парке они на многих каруселях пробовали кататься, но у неё голова кружилась, поэтому папа её обычно сажал на «чёртово колесо» – и они медленно, как на воздушном шаре, подхваченном тёплыми потоками, поднимались вверх, а город всё уменьшался и уменьшался в размерах, словно они были Гулливерами в стране лилипутов, такими люди все маленькими становились, будто букашки на ладони. А они парили наверху, над кронами деревьев, почти под облаками, как птицы. А река становилась, как на карте нарисованная. И ещё они в тир всё время в парке ходили, и она тренировалась попадать в чёрное яблочко. Курок подводишь под цель – и её как бы поддерживаешь, а попадаешь в яблочко... У неё и глаз, наверное, поэтому такой меткий, вон Василия сразу заприметила и сразила.

А ещё он курочку очень вкусную всегда пёк и жарил в манке рыбку, которую можно было со всеми хвостами и плавниками есть (о, как она хрустела!), и кексы всякие печь любил, а мама никогда не пекла.

И у них дома тогда всегда цветы были в горшках разных забавных: и на подоконниках, и на всяких шкафах и сервантах, и на даче он их разводил. А потом он любил всегда просто так живые цветы домой приносить, шёл с занятий и покупал по дороге. У них всегда цветы дома были. А ещё аквариум со всякими рыбками диковинными и водорослями, сквозь которые весело бежали фонтанчиками пузырики из трубки, которая называлась «генератором воздуха».

А как они фотографии с ним печатали, когда ещё цифровика не было! Запирались в комнате с красной лампой, напоминающей ей волшебную лампу Аладдина, словно для чудотворного действа какого-то. Больше всего она любила фотобумагу с отпечатком в ванночку с проявителем пускать и смотреть, как медленно начинают возникать, словно дышишь и оттаиваешь губами замёрзшее стекло, знакомые лица. Сначала угадываются только их отдельные детали, а потом смутно уже всё лицо проступает, становясь всё резче и чётче. Не знала, не видела, потом обнаружила детали, потом увидела лицо – и вот уже и не заметила, как любишь… А потом проявленные лица после закрепителя плавали у них в ванной. Целая ванна фотографий! Целая ванна дорогих и любимых лиц! Она так любила их перебирать и рассматривать! Фотографии её детства были чёрно-белые. Может быть, оттого она и сейчас так любит чёрно-белые фотографии. На них смысл яснее виден, рельефнее всё проступает, цвет не мешает и не отвлекает от сути. Васька говорит, что она и в жизни такая: у неё либо чёрное, либо белое… Нет, она не такая, она ко многому очень философски относится. Просто ведь вся жизнь она полосатая: полоса чёрная, полоса белая, белый снег и чёрные ветки, и тёмные тени ветвей на снегу... А переход между чёрным и белым всё равно виден по густоте теней и по их длине. В белом все краски собираются, фокусируются, их всегда можно разложить, только уметь это надо делать. А чёрный – никакой не цвет, а всего лишь отсутствие цвета, он не разложим, он поглощает лучи света, а также все остальные цвета вокруг, его нельзя найти ни в каком другом из оттенков, он уникален; это цвет траура, торжества, магии.

Отцу просто стало тесно в их плоском городе, в их элитарной школе, он стал выезжать уже за границу, защитил диссертацию, для него их город стал препятствием, ему хотелось дальше лететь и летать высоко, а здесь он просто летал не на той высоте и не по своему маршруту. Заболела бабушка – и он уехал: сначала будто бы ухаживать за ней, но Даша знала, что он не вернётся. Он давно хотел с этого поезда спрыгнуть – и соскочил…