Она уснула, обливаясь слезами, и проснулась на следующее утро, чувствуя себя безмерно слабой и разбитой. Когда Одрис попыталась подняться с постели, ее едва не вывернуло наизнанку, и она отказалась от завтрака, перепугав Фриту чуть ли не до икоты. К обеду ей стало немного легче, она спустилась к птичьим клеткам, чтобы понаблюдать за тем, как тренировали молодых соколят, однако настроение ее оставляло желать лучшего, и Одрис, хотя старалась совсем не думать о Хью, лишь с огромным трудом удерживалась от рыданий.

Приступы необъяснимой слабости по утрам повторялись еще пару раз на той же неделе, и Одрис всерьез обеспокоилась состоянием своего здоровья, поскольку, несмотря на внешнюю хрупкость, хилой и чахлой никогда себя не считала. Она занялась самолечением, используя отвары ромашки, буквицы и болотной мяты, симптомы хвори пропали, но странная тоска и уныние по-прежнему терзали ее душу. Периодически накатывавшиеся приступы хандры преследовали ее весь ноябрь, она стала невероятно раздражительной, злилась на весь белый свет и лишь чудом удерживалась от грубых реплик в ответ на самые невинные и осторожные расспросы домочадцев.

Эти грубость и раздражительность были столь несвойственными ее натуре, что она сама их пугалась, усугубляла положение. На третьей неделе ноября пришло очередное письмо от Хью, но Одрис не спешила отвечать на него. Она боялась, что эмоциональный шторм, бушевавший внутри нее, мог каким-либо образом выплеснуться на страницы послания, а она меньше всего хотела излить печаль и злобу на голову ни в чем не повинного возлюбленного только потому, что не могла найти вескую причину отказать ему, снова не вводя его в заблуждение. Тем более действовало ей на нервы странное поведение Фриты, которая из кожи вон лезла, пытаясь знаками уговорить хозяйку есть побольше, и буквально изводила ее тревожными и озабоченными взглядами. Одрис срывала на ней свое раздражение, терзаясь еще более жгучими муками совести, поскольку понимала, что поступает с верной служанкой жестоко и несправедливо.

В конце концов она сама отправилась к Морелю, чтобы отослать его к Хью с ответом на словах, а не на пергаменте. Речная долина насквозь продувалась свежим восточным ветром, и Одрис, пока ехала, изрядно продрогла, поэтому она, вместо того, чтобы вызвать слугу Хью наружу, решила войти к нему в дом, хотя терпеть не могла вони и затхлости, характерных для большинства жилищ простолюдинов. Внутри действительно было не продохнуть от дыма, клубившегося над очагом, расположенным посреди помещения, однако домишко Мореля оказался более опрятным и лучше меблированным, чем иные йоменские хижины. В нем была настоящая кровать, возвышавшаяся рядом с дверью пристроенного к дому хлева, в котором содержался домашний скот, а у противоположной стены, в углу, стояли еще два ложа поменьше и валялась на полу охапка соломы, служившая, вероятно, кому-то из домочадцев постелью. У очага стояли несколько неказистых стульев и кресло, с которого едва она переступила порог жилища, вскочил на ноги сам Морель.

Хозяин, запинаясь от волнения и робости, с трудом нашел слова, чтобы выразить радость, доставленную ему ее приходом, но, прежде чем Одрис сумела придумать благовидный предлог для объяснения своего вторжения, где-то за кроватью басовито и бодро возопил ребенок, разбуженный, вероятно, громкими голосами. Мария, наклонившись над очагом, прилежно помешивала некое варево, кипевшее в закопченном котле, немедленно поспешила к малышу, подхватив его на руки, и прижала к груди, предоставляя в его распоряжение лучшее из возможных успокоительных средств.

— Мой внук, — гордо заявил Морель, сообщая гостье о том, о чем она и сама уже догадалась.

— Боже, храни его таким же крепким и здоровым, каким он, судя по голосу, чувствует себя сейчас, — ответила Одрис, припомнив свое обещание помочь Марии при родах, она повернулась к молодой матери и сказала:

— Я рада видеть, что у тебя с ним все благополучно закончилось. Можно, я взгляну на него?

Мария пересекла комнату, чтобы показать Одрис свое сокровище, которое перестало орать в тот самый момент, когда мать взяла его на руки. Ее лицо просияло от счастья и радости, когда Одрис осторожно дотронулась пальцем до щечки ребенка.

— Выскочил сам собою, я и ахнуть не успела, — сказала Мария, поощренная и взволнованная интересом, проявленным наследницей Джернейва к ней и ее отпрыску. — Он умница, не заставил меня долго страдать. Вот когда я его таскала в животе, пришлось помучиться, а еще эта постоянная слабость, тошнота! Я удивляюсь, как вообще его не скинула.

Одрис повезло, что ее лицо было опущено вниз, к ребенку, который радостно гулькал и тянул к ней ручонки, привлеченный, видимо, отблесками огня, плясавшими в одной из ее сережек, иначе выражение, мелькнувшее на нем, на этом самом лице — сузившиеся вдруг глаза, дрогнувшие в немом изумлении губы — испугало бы ее до смерти и заставило позже серьезно задуматься. В следующее мгновение Одрис тихо рассмеялась и наклонилась вперед, целуя страстно ребенка и приговаривая:

— Благословляю тебя, дитя! Благословляю!

Ликование, звучавшее в голосе Одрис и озарявшее ее лицо, безмерно порадовало Марию, хотя она совершенно неправильно истолковала его причину, считая ее связанной со своим чадом. На самом деле Одрис в ту минуту думала только о себе, беспричинная тоска, слабость, тошнота — она столько раз наблюдала эти симптомы у других женщин, но так и не догадалась примерить их к себе. У нее будет ребенок!

Улыбнувшись еще раз Марии и ее сыну, Одрис повернулась к Морелю и сказала:

— У меня нет пока письма для твоего хозяина, но я хочу, чтобы ты немедленно отправился к нему и заверил — со мною все в порядке. Я боюсь, что он обеспокоен столь долгим твоим отсутствием. Скажи ему, что я ничего не стала писать потому, что огромная радость и надежда переполняет мое сердце, но мне потребуется время, чтобы сообщить ему нечто более важное.

Одрис поспешила наружу, не дожидаясь ответа Мореля, потому что знала — он спросит о том же, о чем будет допытываться у него хозяин: когда ему, Хью, можно будет приехать. Чтобы ответить на этот вопрос, она должна избавиться от всяких сомнений, хотя, пока она возвращалась в замок, этих сомнений оставалось все меньше и меньше — Одрис припомнила, что в последний раз исходила кровью где-то во второй неделе октября, как раз перед тем, как отправилась в Ньюкасл. Фрита подтвердила это, показав на пальцах сколько дней прошло с тех пор, когда она в последний раз стирала окровавленное белье своей госпожи, и Одрис, взвизгнув от неуемной радости, пала на колени, чтобы вознести хвалу Господу и в особенности святой заступнице Хью — Божьей матери.

Покончив с молитвами, Одрис уселась в свое любимое кресло, пододвинув его к небольшому очагу, в котором мирно потрескивали и похрустывали сухие дрова, объятые ярким пламенем, наполняя покои не только дымом, но и густым пряным запахом сосновой смолы, и по естественной аналогии подумала о том, что в ее-то случае зачатие не было святым, и этот факт придется каким-то образом объяснять дяде. Почему-то эта задача представлялась ей теперь гораздо более простой, чем казалось тогда, когда она в начале лета обсуждала с Хью возможность такого осложнения. Только чувствовала ли она сейчас ту беспечность, с которой говорила тогда с Хью, допуская возможность рождения ребенка вне брака? Дядя — она не сомневалась в этом — признает дитя и будет защищать его, не щадя сил и энергии, но дядя стареет и дряхлеет, а на кузенов она не может полагаться так, как на сэра Оливера. Его сыновья всегда обижали ее и завидовали ей. В ее отроческие годы, до того, как их отослали прочь для надлежащего воспитания, они изрядно отравляли ей жизнь, и, кто знает, чем все это кончилось бы, если бы не было поддержки и защиты Бруно.

Чем больше думала об этом Одрис, тем более множились и разветвлялись нюансы, вытекавшие из факта рождения ею ребенка вне брака, и в ней начала расти глубокая и обоснованная тревога. Это верно — она может послать за Бруно, если увидит, что дядя уже не в силах будет ее защитить, но можно ли быть уверенной в том, что Бруно не погибнет к тому времени, не сложит голову в бесконечных войнах? С другой стороны, не поступит ли она эгоистично, заставив Бруно покинуть службу, лишив его возможности отличиться и добиться благосклонности самого короля, благосклонности, которая, быть может, уже не за горами?

Стоило обдумать также еще один, быть может, более серьезный аспект проблемы. Что, если она умрет еще до того, как ее дочь выйдет замуж или сын, если это будет сын, достигнет совершеннолетия? Признают ли кузены ее ребенка полноправным наследником Джернейва, несмотря на его сомнительное происхождение? Одрис была уверена, что кузены примирились с тем, что Джернейв отошел ей и что она рано или поздно выйдет замуж, родит сыновей, к которым и перейдет по наследству замок и все остальное добро, но родить ребенка вне брака — значит ввести их в великое искушение. Скорее всего, они помчатся к королю с просьбой лишить права владения «двух ублюдков» — ее ребенка и Бруно — и передать Джернейв в руки иных, законных наследников, потомков рода по прямой линии. Возможно, король, учитывая верную службу Бруно, защитит его… но, быть может, и не станет делать этого. И ведь может случиться нечто еще более страшное, думала Одрис: что, если она умрет при родах? Тогда не будет времени на то, чтобы вызвать Бруно, и ребенок, вероятно, проживет ненамного дольше дяди. Одрис понимала, что она, быть может, преждевременно терзается этими мыслями, поскольку лишь половина детей в стране рождались здоровыми и живыми. Но смерть по естественной причине — Божья воля, не в ее, Одрис, силах защитить ребенка от того, что начертано ему на небесах, смерть же от руки кузенов — совсем иное дело.

Пока в голове молодой женщины медленно клубились мысли — она всегда думала медленно, не позволяя себе мыслить образами, на душе у нее, как ни странно, становилось все светлее и легче. Замужество — вот решение проблемы! Выйти замуж за Хью, нося его ребенка в чреве, значило теперь гораздо большее, чем удовлетворение эгоистического желания быть с любимым человеком. Все мучительные вопросы, связанные с рождением ребенка и его дальнейшей судьбой, будут раз и навсегда разрешены законным браком с Хью. В ее памяти всплыло его мужественное лицо, мгновенно сменившееся серией ярких и живописных картинок: вот он теряет свой шлем, сбитый сэром Лайонелом, с трудом поднимается на ноги, чтобы лицом к лицу противостоять опасности, сулившей ему неминуемую, казалось бы, гибель. Можно ли желать для ребенка лучшего защитника, чем его родной отец, к тому же такой крепкий и сильный мужчина, как ее Хью? И дядя не потеряет Джернейв, если она выйдет за Хью, у которого теперь есть собственное имение — Ратссон.