– А что ж вы понимаете про любовь, Петя?

Глядя в черное окно, Петя заговорил медленно и без выражения:

– «Скачи во весь опор, лети, моя душа,

Стреми по роковым дорогам бег свой рьяный,

Пускай хрустит костяк, плоть страждет,

Брызжет кровь…

Лети! Борясь, ярясь, зализывая раны,

Скользя и падая…

И поднимаясь вновь!»

Помолчали.

– Да, это близко, – согласился наконец Арсений Владимирович. – Вы, пожалуй, и можете понять то, что из нынешнего поколения уж почти никто не понимает… Мне смешно читать нынешние романы. Первая любовь, вторая любовь, последняя любовь… Глупость!

Пожалуй, впервые на памяти Пьера Арсений Владимирович бранил молодежь и нынешние времена. Это уж само по себе стоило многого. На миг Петя заинтересовался настолько, что позабыл о собственных страданиях.

– А как же правильно? С любовью? – быстро спросил он, пока старик не сбился по обыкновению с мысли.

– В любви, голубчик, бывает только два случая. Одна любовь за жизнь, или – не одной. Вот так.

– А как же…

– Все остальное – влечение тел, или дружба, или уважение. Того, и другого, и третьего может быть много. А любовь, простите… И еще неизвестно, за счастье ли почитать тому, кого эта единственная находит. Без нее-то, право, спокойней живется…

– Значит, вы полагаете, что дружить со мной и уважать еще можно? – Петя выглядел слегка повеселевшим.

– Безусловно! – кивнул Арсений Владимирович. – Иначе она не согласилась бы на брак. Софья Павловна – по-своему очень честная особа.

– Да! – горячо подтвердил Петя. – Я тоже это очень чувствую!

– Ну так и идите, голубчик, к ней. Нечего вам тут со стариком рассиживать… – с нарочитой грубоватостью проворчал Арсений Владимирович.

Петя поднялся и неожиданно глубоко и гибко, едва ль не по-крестьянски поклонился старику.

– Спасибо вам!

– Ну вот еще, глупости! – смутился старик. – Иди, иди… Да дверь потише прикрой, не то Прохора разбудишь!


– Софи! Ты пишешь? Это здорово, поверь! – бодрый, наигранно бодрый голос Пети. – Но почему в пальто? Тебе холодно? Я сейчас растоплю печь, а ты сиди, сиди работай, не отвлекайся…

– Я ненавижу слова… – медленно произнесла Софи. – Их нужно так немного, даже мало, только тогда можно услышать и оценить каждое, а мы все множим и множим их, мешаем, добавляем новые, варим, словно в кастрюле, и скоро захлебнемся в похлебке из слов.

– Но если не слова, то что же? – растерянно спросил Петя. – Пантомима, как во французском театре?

– Молчание, Петя, молчание. Ты не думал?… К черту все. Уже поздно. Давай, пожалуй, спать.

– Как ты хочешь. Ложись, я сейчас уйду к себе…

– Почему уйдешь, Петя? Почему ты ночуешь там? Это же глупость! Мы теперь муж и жена. Нас венчал пьяненький попик, но, кажется, он сделал все правильно. Перед Богом и людьми… Я хочу, чтобы ты остался.

– Софи! – Петя замер («Только бы не начал ломать пальцы! – подумала Софи. – Господи, избавь!»). – Я, разумеется, думал. Когда-нибудь, да… Но теперь… Разве возможно…

– Отчего же невозможно? Гляди! Я высокая, у меня и живота не заметно. Ничего в том вредного нет, я у баб из деревни специально узнавала. Или… или ты брезгуешь мной… такой? Не хочешь со мной лечь? Тогда прости, конечно…

– Софи! – тихим, слегка задыхающимся голосом сказал Петя. – Ты говоришь ерунду. Разве я стал бы тогда… Я каждую ночь мечтаю… Представляю по-всякому. Как мальчик. Потом стыжусь…

– Чего ж тут стыдиться? – удивилась Софи. – Нормальное дело. Мы – муж и жена. Иди же сюда. Мне самой раздеться или ты хочешь…?

– Софи!..

– Да что ты заладил: Софи, Софи? Двадцать два года – Софи! Давай уже скорей, а то и вправду холодно!

….

– Ты – мой скиф! – сказала Софи и нежно погладила мягкие кудри мужа. Он еще не пришел в себя и дышал мелко и часто.

– Отчего… же… – скиф…? – прерывисто удивился Петя. – Они… кочевники… на кривых ногах, раскосые… скачут… едят сырое мясо, сыпят курганы… Я…

– Ты не тот скиф. Ты – другой. Сейчас… – Софи вылезла из-под одеяла, совершенно не стесняясь своей наготы, пробежала по комнате и склонилась над столом, листая страницы. – Вот, слушай: «Никогда вселенная не производила человека более мужественного, положительного, откровенного, человечного, добродетельного, великодушного, нежели Скиф. Ни один человек не сравнится с ним в правильности, красоте его лица, в свежести его кожи, в ширине его плеч, строении и росте. Он по природе далек от всякой хитрости и притворства; его прямодушие и честность защищают его от пороков. Ни один человек не питает такой сильной нежности к своим детям и близким, как он; у него врожденная уступчивость по отношению родителей и старших. Он быстр, точен в повиновении и верен…»

– Что это за бред? – удивленно воскликнул Петя. – Что ты читаешь?

– Это никак не бред! – давясь от смеха, возразила Софи. – Это строки из личного дневника Екатерины Великой! Ты понял?…

– Что же теперь будет, Софи, как ты понимаешь? – спросил Петя время спустя.

– Моя няня говорила: что-нибудь да будет, потому что никогда не бывает так, чтобы уж вовсе никак не было. Вот я так и понимаю…

– Разумеется, так… Но я имею в виду: с нами? Ты еще прежде, до всего, тревожилась: что мы с тобой будем делать? А теперь?

– Теперь мы будем с тобой жить, мой скиф. Так я думаю, – сказала Софи и поцеловала мужа.

Эпилог

Января 28 числа, 1891 год от Р. Х., Лондон

Милая Софи!

Мне не в чем оправдываться перед тобой, но отчего-то все время тянет, и я борюсь с этим желанием, которое суть отражение моей мелкой и в чем-то, должно быть, недозрелой натуры. Я долго была лишь твоей тенью, и теперь, вдали от тебя, медленно обрастаю собственным разумением и планами.

Однако, ты слишком многое сделала для меня, чтоб я могла умолчать. В предыдущем письме ты спрашивала меня, отчего мы не остались в Гейдельберге. Все было к тому, и Семен хотел того же. С учебой и даже работой для обоих устраивалось как нельзя лучше. Я нашла смехотворные причины, устроила несколько неловких сцен и сплела насквозь корявую интригу, и вот – нынче мы в Лондоне.

Рука не хочет писать, но иначе невозможно, и пусть ты знаешь – я не верю в смерть Михаила и льщу себе надеждой когда-нибудь отыскать его. Ты прогнала его от себя, поверила в его гибель, все решила и вышла замуж. Пусть так! И я могу сказать тебе.

Ты знаешь, я – насквозь городской житель. Васильевский остров и Петровская сторона – мои леса и лужайки. В Лондоне, кстати, я чувствую себя вполне хорошо, хоть и многие его ругают за копоть и смог. Дома и вправду все черные, но что ж с того?

Недавно, в России, минувшим летом, случилось мне выехать за город. За чем, почему – к делу не относится. Там я наблюдала такую картину. Мужики вознамерились спилить дерево – стоявшую особняком огромную липу. Чем она им мешала, и какие у них были касательно ее планы – Бог весть. Один сук у нее был сухой, а в остальном – могучий ствол, шумела зеленая, в полной силе крона. И вот они собрались в отдалении, приглядывались, обсуждали, как бы это сподручней сделать, а я вдруг поняла: она знает! Ты понимаешь, какой это ужас, Софи?! Вот она стоит, еще сильная, могучая, красивая, – и никуда не может убежать от них. Она дрожит всеми своими листьями и ветвями, но не может даже крикнуть, позвать, помолиться… А они собираются все вернее, и вот уже приближаются, лениво переговариваясь, идут к ней с пилой, вот первые острые зубья вонзаются в розоватую плоть… Я едва не бросилась тогда на этих мужиков, Софи! Но что б я им сказала?! Разве они смогли бы понять?!

Потом я два дня была как больная, все вспоминала убитую липу.

Софи! Там, на площади, когда он стоял один, рядом с погибшим другом… Все разбежались по сословным кучкам и каким-то душным идеям, ты пошла к своим, и все разом смотрели на него. Кто-то с любопытством, кто-то с презрением, но большинство – с досадливым равнодушием. Он был ни с кем, один, а следовательно, мешающий всем и раздражающий всех морок, которому надо исчезнуть. Тогда я как будто снова увидела эту липу, ее красоту, полную жизненных сил, и ожидание неминуемой смерти, которым были пронизаны ее последние минуты…

Он мог уйти, сдавшись, спасовав перед этими собравшимися на площади стаями. Но ты помнишь, он рассмеялся, как будто бы стряхнул с себя все. И поэтому я знаю…

Впрочем, я уже все сказала, и дальше тебе неинтересно.

Спешу сообщить, что у нас с Семеном все в порядке. Я готовлюсь слушать курс и подрабатываю ночной сиделкой, а Семен уже нашел себе службу в анатомической лаборатории, и нынче выбирает профессоров, у кого хотел бы учиться.

Пользуясь случаем, передаю горячий привет всем общим знакомым. Маменьке написала и отослала отдельное письмо. Еще раз спасибо за все.

Любящая тебя Евдокия Водовозова.

Февраля 13 числа, 1891 г. от Р. Х., Санкт-Петербург

Дорогая Дуня!

Я, право, и вообразить не могла, что ты такой поэт, и так принимаешь на себя трагизм дарвиновской борьбы за существование. Впрочем, исполать тебе!

Коли Михаил действительно очередной раз всех надул, и тебе случится его разыскать, передай ему мои приветы и уверения, что шутка вышла отменной.

Но слишком-то надеяться я на твоем месте не стала бы. Нет смысла искать черную кошку в темной комнате. Особенно, если ее там нет. У тебя есть вполне определенное будущее, составленное, согласно нашему плану, из Семена, математики и прочих приятных и понятных вещей. Не стоит, я полагаю, отказываться от всего этого ради растаявших видений, пусть даже и оказавших на тебя инициирующее влияние. Впрочем, разумеется, поступай, как знаешь.

Спешу в свою очередь сообщить, что твоя маменька, Мария Спиридоновна, чувствует себя хорошо, с присущей ей терпеливостью переносит в меру вздорный характер моих родных и уже очень привязалась к Леше и маленькому Николаше. Недавно они втроем ездили в цирк (маман и Аннет цирк не переносят) и остались в целом очень довольны. Там был номер, когда по золоченой лесенке бежали наверх белые голуби. Николаша зашелся от восторга, а Леша вдруг заплакал и сказал, что это – земная аллегория рая. Каким бредом забита голова этого ребенка! Теперь только твоя мама может его успокоить и уговорить. У них там уже составилось премиленькое стариковское общество: Модест Алексеевич, Мария Спиридоновна, Наталия Андреевна… Заправляет всем Мария Симеоновна, петина мать. Меня она, естественно, пока на дух не переносит, но я не унываю, и не устаю ею восхищаться. Представь, женщина, в годах, двадцать лет вдовеет, но при всем том имеет отвагу жить так, как будто бы все на свете можно было объяснить, а у каждого отдельного человека нет и не было никаких непросчитываемых на счетах отношений с мирозданием. Удивительная старуха! Кроме вышеперечисленных, заезжает к ним и Густав Карлович Кусмауль. Они собираются в нижней гостиной, топят печь, пьют чай с малиновым вареньем и слушают его леденящие душу истории из многолетней практики полицейского следователя. Старый фараон, по-видимому, приглядывается к осиротевшей усадебке бабушки Саломеи, но то ли не хватает финансов, то ли с немецкой обстоятельностью хочет все взвесить…