Да, хорошо. Другого исхода нет. Всё, что я пишу этому толстому Павлу Игнатьевичу, для него не будет новостью: он знает и сам видит, что всё это – правда, печальная для него правда. Он, как страус в минуту опасности, прячет под крыло неведения свои оловянные глаза, пьет с нами шампанское и мирится с тем, что Калерия почти каждый день возвращается на рассвете. Но если ты миришься с этой дьявольской ложью, так знай, что я не могу больше мириться! У меня нет больше сил. И я вытаскиваю твою глупую голову из-под крыла: вот тебе правда, от которой ты уже не отвертишься. Если любишь Калерию, – на, убей меня!.. А не любишь, так вон, к чёрту!..

– Человек! Отнесите это письмо наверх в пятый номер и отдайте в руки барину.

– Слушаю-с.

– Лично ему, а не Калерии Владимировне…

– Понимаю-с…

Ну, теперь всё кончено. Как гора с плеч свалилась и перестала давить тело и душу.

– Уф, как я устал от этой лжи, от ежеминутной грязной лжи…

Я быстро ходил по комнате и гладил себя по голове. Наконец-то я восстановил пошатнувшееся самоуважение! Будем ждать. Через три дня всё выяснится. Ну-с, что же теперь делать?.. Лучше бы нам с ним пока не встречаться, а впрочем, какого чёрта! Я вовсе не намерен прятаться… Посвистывая, не торопясь, я переоделся в новую пару, смело поглядел на себя в зеркало, захватил трость и отправился фланировать по набережной. Пропала пришибленность на душе, вернулось бодрое настроение, даже веселость какая-то вспыхивала и заставляла улыбаться встречным людям. Проходя мимо «Гранд-Отеля», захотел убедиться, что Зоя, уезжая из Крыма, не оставила мне никакой записки.

– Никак нет, никакой записки не оставляли.

– А куда уехали?

– Не могу знать.

– В Ниццу, – подсказал чей-то голос из-под лестницы.

Ну, что ж, дай ей Бог счастья. Сама отвернулась. Насильно мил не будешь, говорят.

Влез на ялтинские горы, окинул бирюзовые морские равнины и почувствовал себя так, словно всё это: и горы, и безграничные морские равнины, и белеющие паруса судов на горизонтах, – всё-всё подвластно мне. Широко повел рукой и запел: «На воздушном океане, без руля и без ветрил»… На обратном пути забрел в сад. Здесь уже играла музыка. Пестрая толпа колыхалась на главных аллеях, такая нарядная, жизнерадостная толпа. Все рады и счастливы. А может-быть притворяются, что счастливы. Оркестр играл из «Кармен» мое любимое: «Любовь свободна», и я невольно подпевал игривой песенке и покачивал тростью. От этой песенки вспоминалась гибкая, красивая Калерия и хотелось простить ей все ее любовные прегрешения. Всё это – в прошлом; теперь она будет только наша: моя и маленького султана. А ведь по натуре она прекрасная женщина, яркая, живая, жизнерадостная, умная. Всё пугает несоответствием наших возрастов. Чепуха какая! Мне двадцать-два скоро, а ей – двадцать-пять… Вспомнил, как заставил Калерию хохотать по этому поводу остроумным примером, не мной, впрочем, придуманным:

– Мужу двадцать, жене шестьдесят лет. Во сколько раз жена старше?

– Ну, в три раза.

– Пройдет двадцать лет, сколько будет той и другому?

– Мм… мужу – сорок, а жене – восемьдесят.

– Во сколько раз жена стала старше мужа?

– В два.

– Вот видишь: сперва была старше в три, а потом стала только в два раза, и чем дальше, тем жена будет моложе…

– Постой, постой!.. Как же так?..

И Калерия хохотала до слез и всё не могла понять, как же это выходит, что жена молодеет с годами.

Оркестр заиграл «Тореадора», и я вспомнил, что возможна дуэль между мной и мужем Калерии. Ну, что ж, умирать, так умирать, по крайней мере, так или иначе, а наступит конец всей этой комедии…

– То-реадор, смеле-ей-е, тореадор, тореадор!.. Помни, что в час…

Пробыл в саду до поздней ночи, ушел последним, и когда возвращался в номера, то сильно билось сердце: быть может, там, на моем столе, уже лежит письмо, в котором решается наша судьба. Письма не оказалось. Вспомнил, что голоден, и стал шарить по углам, отыскивая хотя бы ломтик хлеба. Ничего не нашел. Пососал апельсинную корку. Находился, устал, но по-прежнему, ложась спать, не запер двери: наверно, придет и расскажет о результатах моего письма, о своем объяснении с мужем… Лег, но долго не мог отдаться сну: всё чудилось, что отворяется осторожно дверь и кто-то шепчет: «Тсс!»…

А потом утомился ждать и не помню, как заснул… Снилось, что дуэль состоялась и была очень похожа на дуэль из лермонтовского «Героя нашего времени»: поединок происходил на «Ай-Петри», я был ранен и стремглав полетел с «Ай-Петри» в пропасть, но только не разбился насмерть; надо мной склонялась золотоволосая Зоя и шептала:

– Ты не умер… Сейчас я подниму тебя с камней и мы улетим далеко-далеко, за синее море, на край света, и там обвенчаемся…

Но из темной расщелины гор вышла Калерия, с султаном на руках, и, отстранив Зою, повелительно закричала:

– Не ты, а я буду с ним венчаться, потому что у нас есть ребенок!

Мне было жаль их обеих, и я терзался необходимостью выбрать одну из них. Но жалобно заплакал маленький султан и я сказал Зое:

– Прощай!.. Я не могу лететь с тобой на край света…

Когда я проснулся, моя подушка была мокра от слез и на душе было такое ощущение, словно я потерял что-то самое дорогое мне на свете. Должно быть, было уже поздно: на занавеси окна играло солнышко, а в номерах уже началась обычная жизнь: ходили, стучали дверями, разговаривали, суетились. Кто-то приехал или уезжает, таскают вещи и кричат:

– Осторожней!

Долго лежал в постели и вспоминал вещий сон. Калерия рисовалась ярко, красочно, а образ Зои испугался пробуждения и улетел из сонной памяти: что-то похожее на ангела в золотисто-розовой дымке… Странный сон. Что-то предвещает он мне: смерть или… Испуганно вздрогнул: ведь если я не буду убит, так, значит, я – убью. Я убью человека? Непостижимо! За что? За то, что я люблю его жену, за то, что обманывал его и за то, что он считает моего сына своим. Хаос! Непонятно, странно, глупо, но неизбежно… Когда-то я сам называл дуэль варварством, а теперь… Поздно рассуждать: жребий брошен… Еще день, другой и – кончено… Ну, а что делать, если тот, толстый, с оловянными глазами, откажется от дуэли? Убить его?.. Хаос, из которого не вылезешь… Голова идет кругом. Есть еще выход – сказать Калерии:

– Или разорви с прошлым и иди со мной, или я должен покончить счеты с землей. Решай сама!..

Во всяком случае, надо приготовить письмо матери. Измучил я бедную старушку. Знать, что, быть может, уже стоишь у своей раскрытой могилы, и не сказать матери несколько теплых слов – это жестоко…

– Человек! Дайте стакан кофе и конверт… три конверта…

Походил, подумал, отпил кофе и сел к столу.

«Дорогая мамочка, моя добрая бедная старушка! Быть может, нам уже не суждено более увидаться на этом свете… Прости, что я не писал тебе. Моя жизнь попала в такой тупик, из которого есть только один выход: быть убитым, или самому убить человека. Хочу сказать тебе, милая мамочка, всю правду. Я люблю Калерию, хотя знаю, что она – скверная. Не могу, мамочка, не любить и не могу разлюбить. Видно, такая уж судьба. У нас есть ребенок, которого зовут тоже Геней. Может быть, от этого меня и тянет к ней какая-то непонятная сила. Но любить и лгать, обманывать мужа и быть тайным любовником я не могу и не хочу. И пришлось, родная, предоставить судьбе развязать этот узел: дуэль положит конец невыносимому положению, в котором мы очутились все. Быть может, мамуся, я живу последний день, и мне хочется сказать тебе: прости меня, родная, прости за всё горе, которое я принес тебе своими поступками! Помни, что в последнюю минуту жизни я буду глубоко страдать от того, что ухожу из жизни, не поцеловавши тебя крепко и не зная, что ты простила. Ты добрая, простишь. Я не виноват. Должно быть, такая уж моя судьба. Скажу еще тебе, что если я буду убит, то хотел бы лечь в родную землю: увези меня, родная, домой! Есть в старом бору лесная сторожка на высоком берегу озера – наш Степан знает! – вот там ты и схорони меня. Это место было мне дорого по воспоминаниям. Ну, благослови и прости! Твой сын Геннадий. P. S. Мое ружье и Джальму подари на память старику-леснику, с которым мы часто охотились на озере».

Было тяжело писать это письмо, спазмы сдавливали горло и слезы прыгали на бумагу. И было жаль себя словно я уже умер. Вставал в памяти старый шумящий бор, склон над оврагом и одинокий крест на моей могиле. Заклеил письмо и написал на конверте: «В случае моей смерти переслать моей матери» и указал подробный адрес. Потом допил кофе и заходил по комнате, грустно насвистывая арию Ленского «Что день грядущий мне готовит»… Вспомнил Зою и захотелось ей тоже сказать что-то на прощание. Написал: «Уходя из жизни, посылаю тебе, чистая, святая девушка, свой последний привет. Благодарю тебя за те лучшие часы в жизни, которые ты подарила мне своей любовью. Быть может, я люблю тебя, только тебя, но что-то ворвалось в мою жизнь темное, непобедимое и разбило наше счастье. Прости меня! В эти последние часы жизни твой светлый образ стоит в моих глазах. Прощай! Геннадий Тарханов». Потом написал студенту Касьянову: «Прощай, брат Касьянов! Не поминай лихом и не сдавайся жизни, как сделал я. Геннадий Тарханов». Всё приготовил сложил всё письма в кучу, завернул в одну пачку, перевязал веревочкой и сделал надпись: «Вскрыть после моей смерти».

Всё! Теперь всё… Тоскливо и так одиноко. Словно один на всем белом свете. Хочется поговорить с кем-то ласково-ласково, кому-то хочется сказать, что я – обречен на смерть, а жить так хочется, безумно хочется… Скорее вон из этой одинокой комнаты, где уже веет холодом смерти! Туда, к людям, на солнце, к морю!.. С какой-то непонятной торопливостью, словно у меня было спешное, неотложное дело, оделся и выскочил на улицу. Ярким светом, шумом моря, его влажным дыханием и звонкими голосами жизни всколыхнуло всю душу и пересталось верить в неизбежность смерти, даже вообще в смерть… Жизнь, жизнь, как ты прекрасна и как я люблю тебя! Здравствуй, солнце! Здравствуй, море!.. Я жив, жив, жив… Увидал детишек с нянькой и вспомнил султана. Смешной! Миленький!.. Наверно, он преважно разъезжает себе теперь в коляске, с сигарою в зубах… или роется в песке. Надо посмотреть: пойду в сад.