– Слава Богу, а то лица человеческого не признаешь… Ротмистр будет?

– Помощник смотрителя.

– Трезвый?

– Маленько выпимши… Без этого нельзя. А между прочим, без разговору!..

Так и бегут ноги, подплясывая под колокольный трезвон многочисленных городских церквей. Кажется, что колокола выбивают «барыню». Вот и контора. Захватило дух. Страшно как-то войти…

Пожалуйте!..

– Мама!

– Геня!

– Христос воскресе!..

Обнялись и застыли. Плачет бедная старушка от радости и горя; ее горячие слезки жгут мою щеку, а худая, костлявая рука, трясясь и прыгая на моем плече, судорожно цепляется за одежду…

– Перестань! Не плачь, не надо унижаться… – шепчу я дрожащими губами, а у самого тоже прыгают из глаз слезы… А колокола радостно трезвонят и гул стоит в ушах от этой колокольной музыки. Помощник смотрителя отвернулся, потихоньку смахнул перчаткой слезу и стал сердито откашливать.

– Насморк получил, – говорит он в пространство и сморкается.

– Кулич получил? Пасха понравилась?

– Да, да, мама, всё очень понравилось. А вот ты совсем постарела.

– Я сильно хворала. Думала, не встану и не увижу больше тебя… Ах, ты!..

Опять обняла, целует и что-то шепчет…

– Мама, расскажи, что на воле!..

– Погоди!.. Дайте воды!.. Нет ли воды…

– Дайте воды! – строго крикнул помощник смотрителя.

Мама напилась воды.

– Натворил ты бед…

– Каких, мама, бед?.. Ты меня пугаешь…

– Да теперь уж ничего, а было время… Эх, вы, ребятишки!..

– Рассказывай же! Не мучай, ради Бога!..

Мама покачала головой и начала рассказывать: приезжал из Симбирской губернии помещик, отец, «этой особы»…

– Моей невесты, мама, невесты!

– Ну, да, невесты…

– Ну, ну!.. Скорей же, не мучай!

– Сейчас, сейчас… У меня часто боли вот здесь. Говорят, камни в печени… Ох! Прошло…

– Она здорова? да?..

– Теперь поправляется, а было время, думали – не выживет…

– Что такое? Ради Бога!..

– Приезжал отец и рассказывал, что его дочка требует, чтобы ты женился на ней.

– Ах, мама! Вы или ничего не поняли, или не хотите понять… Я люблю ее и мы давно решили с ней повенчаться. Она требует не от меня, а…

– Ну, да… Отец не хотел, а теперь приехал и сам просит, умоляет…

Ужасные новости рассказывает мать: Зоя, моя милая белая голубка, была на краю могилы: она выпила целую коробку порошков морфия и два дня ее отнимали у смерти, мешая всеми средствами ее сну, готовому каждую минуту перейти в сон вечности. Оставила какую-то записку – мама не знает, – но теперь отец приедет в Казань и будет хлопотать, чтобы нам разрешили обвенчаться…

– Зоя… Ах, какая ты… Но она теперь здорова?

– Да, а потом еще отняли у нее револьвер…

Я ходил взад и вперед по конторе и, хватаясь за голову, напряженно думал о том, как сделать, чтобы сохранить белую голубку от возможного повторения такой непоправимой ошибки.

– Мама, если ты меня любишь, я прошу тебя немедленно поехать к ним в имение и поберечь Зою. Знай, что если она… умрет, я – тоже…

– Да теперь уж не умрет.

– Почему ты так уверена?

– Отец скоро привезет ее сюда.

– Зою? Сюда!

– Да. Она требует.

– Молодец!.. Ах, какая она… Я ходил и смеялся от радости.

– А ты посиди около меня… Всё ходишь… Эх, ты!.. Смутил девушку… Молод еще. Ну, да уж если дело так вышло, твой долг…

– Какой долг?.. Не долг, а мое счастье, моя радость, моя жизнь!.. Ты, мама, ничего не понимаешь… Или не желаешь понимать.

– Во всяком случае тебе надо сперва выйти из тюрьмы, почиститься, пообшиться… Вон какие волосы отрастил. Неужели вас здесь никогда не стригут…

И смешно, и досадно; хочется наговорить матери дерзостей и хочется обнять, поцеловать и сказать:

– Милая, старенькая, седенькая мамочка, перестань ты, пожалуйста, говорить благоразумные глупости!..

– Мы обвенчаемся здесь, в тюрьме.

– Вот так радость!.. Ну, а потом?

– Потом… Потом я буду досиживать, а она…

– Досиживать?.. Медовый месяц ты будешь досиживать… в тюрьме!..

– У нас, мама, никаких медовых не будет… Глупости! Мещанство!..

– Вот послушайте, господин смотритель, как нынче рассуждают…

– Ммм… да. Их дело…

– У нас всю жизнь будет медовый месяц…

– Ах, Бог с вами!.. Не поймешь вас…

– А дожидаться, когда ты добудешь денег и возьмешь на поруки… Слуга покорный…

– Бог даст, это выйдет скоро… Надеюсь после Фоминой выкупить тебя, озорник… Муж!.. Ну, какой ты муж?!. Смешно смотреть…

– Ну, мама, не забывай, что мы здесь не одни… Нас слушают…

– Я не слушаю, – пробасил помощник смотрителя.

– Не слушаете, а реплику подаете очень быстро и кстати…

– Не спорь, Геня!..

– А ты, мама, всё-таки привези мне летнюю пару, пальто, новую шляпу с большими полями… И еще духов! Ландыша…

– Эх, жених…

– Ну, будет, мама, острить, а то рассержусь…

– Да дай Бог!.. Она, видно, из хорошей семьи… У них, говорят, больше шестисот десятин земли в Симбирской губернии…

– Ах, мама, уши вянут… Чёрт с ними, с десятинами!..

– Свидание кончилось…

– Позвольте, господин смотритель, по случаю Пасхи-то побыть мне подольше!

– Не могу. Не один ваш сынок у нас. Другие тоже желают иметь свидание. А затем, я и сам… Я должен разговеться, как принято…

– Не проси, мама!.. До свидания… Когда придешь?..

– В среду обещали… Ну, будь здоров!.. Теперь буду хлопотать о поруках… Прощай! Христос с тобой…

– Кто дал, мама, денег?..

– Догадайся!..

– Свидание кончилось… Прошу вас, мадам…

– Иду, иду…

– Калерия!..

– Кто, мама?..

– Пожалуйте в камеру!..

…Калерия… Калерия… Меня выкупает Калерия… Как же это?.. Это невозможно!.. Я не могу так… Я не хочу так…

В голове кружились мысли, как опадающие листья под осенним ветром; я шел пошатываясь и спотыкаясь, словно пьяный… Лицо мое горело от стыда, а руки тряслись, как у преступника, только что выбросившего обагренный кровью нож…

Так вот он, этот странный вещий сон в пасхальную ночь!.. Белая голубка и черный коршун… Нет, я боюсь свободы, которую мне приносит эта черная птица…

– Что мне делать, что мне делать?.. Господи, что мне делать?..

XXXIII

В каком-то кошмаре прошли первые три дня Пасхи. Безостановочно трезвонили колокола, в ушах гудел беспрерывный звон, болела голова от вихря дум, от напряженного искания выхода из так зловеще складывающихся случайностей. Сердце то стучало тревожно, то словно переставало биться, и холодный пот появлялся на лбу. Я ходил по камере, ходил до полного изнеможения, валился в постель, сжимал подушку и шептал:

– Не знаю, ничего не знаю… Надо вам обеим сказать всю правду… Тебя, Зоя, я люблю, безумно люблю, а тебя, Калерия, я ненавижу… Тебе, Зоя, я не могу отдать чистоты, потому что я отдал ее Калерии, а ты, Калерия, не думай, что, выкупив меня за три тысячи из каменной клетки, ты купишь и вернешь прошлое: оно невозвратно и ни за какие миллионы ты не вернешь его. Пред тобой, Зоя, я глубоко виноват; если можешь, прости и люби; если не можешь – прощай, мне больше нечего ждать и незачем жить… А ты, Калерия, ты… должна упасть на колени перед чистой белой девушкой и сказать, что ты отняла мою чистоту, да, отняла…

По ночам меня мучили сны, то зловещие, то грубо чувственные: в этих снах являлась то белая, то черная женщина, иногда одна превращалась в другую, и когда я склонялся над плачущей девушкой с золотыми волосами, чтобы утешить ее, – я пугался от неожиданного превращения: вместо слез раздавался хохот, вместо золотых волос на меня падали волны черных, как поверхность расколотого куска черной смолы, вместо грустных синих глаз бесстыдно сверкали чувственным пламенем – черные…

– Что же делать?.. Мне кажется, что я схожу с ума. Калерии я могу сказать в лицо всё, что хочу сказать, но Зое… Как я скажу Зое, что я уже познал женщину и что этой женщиной была та, которая меня выкупила из тюрьмы?.. Нет сил сказать…

– Трус, презренный трус!.. Зоя не боялась смерти, а вот ты, трус, боишься даже рассказать о том, чего ты не имеешь права скрыть от любимой девушки…

– Скажу, скажу, всё скажу!.. Делайте со мной, что хотите… Мама, если бы ты могла быть другом своего сына… Но ты не поймешь… Ты – родная и чужая… Мама, погоди вносить деньги: я боюсь этих денег… Сейчас я напишу тебе.

«Милая, хорошая мама! Погоди вносить за меня деньги Калерии. Сперва я должен написать ей письмо и подождать ответа. Быть может, я еще не захочу воспользоваться добротой Калерии. В среду, при свидании, я объясню тебе подробнее, а пока умоляю, требую, чтобы ты не выкупала меня на эти деньги. Геннадий».

Не успеет мама получить этого письма: сегодня – вторник… Надо послать телеграмму…

«Мама, требую не брать меня на поруки, завтра переговорим. Геннадий».

– Что вы стучите? Чего надо?

– Мне необходимо послать телеграмму матери. Немедленно!

– Смотрителя нет, а без него – нельзя.

– Пошлите в жандармское. Немедленно! Надзиратель прочитал телеграмму и позевнул:

– Ладно… Только едва ли…

– Чего «едва ли»? Немедленно!

– Время праздничное, навряд полковник будет дома сидеть.

– Это не ваше дело!

– Да вы не кричите! Захочу, так и вовсе не пошлю. Никакой тут экстренности нет: никто не помирает. Стало быть, и полежать до завтра может…

– А если помирает?

Надзиратель повернулся и ушел.

– Вы ответите!

Молчание… Только лязгает железо, запирающее мою камеру… Злоба, бессильная злоба, клокочет в груди и нет ей выхода. В диком исступлении я схватываю со стола железный ковш и начинаю им бить в окне стекла. С жалобным звоном летят на пол стеклянные осколки, и этот звон еще более усиливает мое неистовство: я бью стекла второй рамы и кричу:

– Вот вам! вот! вот!..

Свежий воздух полился холодными волнами в камеру, освежил мою голову, и я опомнился. Выбросил на пол ковш и, сев на кровать, в нервном истощении, опустил руки и голову.