– Только без речей, господа!

– Я говорю о речах возбуждающего характера. Можете петь, выпивать, но прошу воздержаться от грома и молний. Иначе дворяне не дадут больше вам зал своего Собрания.

– Мертвецкая без речей…

– Всё, господа, можно, но… должны быть границы. При закрытых дверях, конечно, как в семье, но трудно, господа, уберечься от посторонних наблюдателей…

– За это ручаемся!.. Ни один прохвост не пройдет…

Отлично. Теперь закупки для буфетов: чайного и выпивального… Чайный всецело отдаем женщинам, курсисткам: им и книги в руки, а мы займемся только напитками. Подороже надо цены на хмельное, а то очень быстро «Мертвецкая» принимает хаотический характер: ссорятся и орут – не дают поговорить… Не все с этим согласны.

– Господа, я протестую. Дерите с буржуазной публики, а не с пролетария. У нас два буфета: верхний и нижний, один буржуазный, другой – демократический…

– Верно! Как же это не выпить в такой день? К чёрту аристократов!

– Пиво должно быть изъято от всякой пошлины.

– Тише, господа! Слова! И петь будем, и пить будем, а смерть придет – умирать будем…

– Браво, Касьянов!

– Пускай на верхах пляшут вальсы, пьют токайское и пробавляются адюльтерами, а нам – пиво, «барыня», «дубинушка» да речи!..

– Браво, Касьянов!

Демократы победили: налог оставлен только на благородные напитки, то есть коньяк, ликер, вина. Пиво и водка – по заготовительной цене…

– Брраво-оо!..

Бал. Дворянское Собрание блещет огнями. К подъезду бесконечной вереницей подкатываются кареты и санки, из которых выпархивают, при помощи швейцаров, лакеев и кавалеров, полные грации и кокетства – закутанные в мантильи, капоры и пуховые шали девицы, за ними – полновесные мамаши… Опережая их со всех сторон, бежит молодая, «безлошадная» публика: студенты, курсистки, гимназисты, реалисты…

Широкие лестницы вверх убраны взятыми на подержание лаврами, олеандрами, пальмами. Благообразные студенты с цветными бантами на груди встречают и разводят гостей по местам. Белые туалеты, огни драгоценных камней, цветы, веера, прически, перчатки, фраки, голые плечи и руки, одуряющий запах духов и бесперывный радостный шум смеха и говора, шелковых шлейфов, стекляруса… И улыбки, улыбки, улыбки…

В «Мертвецкой» еще малолюдно и благообразно. Молодые лица, оживленные разговоры, скромные платья, звон чайной посуды, остроты. Работает только чайный стол с пирожными и фруктами, а Касьянов с помощниками лениво толкутся за стойкой и безрезультатно дразнят бутылками…

– Плохо, Касьянов?

– Не пришел еще час наш.

– Игнатович! Вы обещали мне третью кадриль…

– Неправда!.. Почему третью?

– По любви…

– Не говорите, Касьянов, глупостей…

– До умного слова еще много осталось…

– Началось!..

Сверху доносится загремевший рояль… Сразу все притихло на лестнице и в «Мертвецкой»…

После первого отделения концерта – наплыв в «Мертвецкую» чистой публики: разряженные барышни, под прикрытием кавалеров, с затаенным любопытством и некоторым страхом, прохаживаются по «Мертвецкой» и разочаровываются:

– Чего же тут неприличного?.. Мама пугала, что тут Бог знает что!

– Ложные слухи! – произносит из-за стойки Касьянов и вздыхает.

Курсистки делают друг другу большие глаза. Потом дружный веселый хохот и остроты на счет Касьянова:

– Касьянова-то и не заметили!..

– Я, кажется, вполне приличен, медам распорядительницы…

Наверху хор студентов пропел три раза «Гаудеамус», и гром апплодисментов, грохот передвигаемых стульев и хаос отдаленного говора сотен голосов возвестил об окончании концерта… Скоро сверху полился плавный и задорный вальс. Начались танцы.

«Мертвецкая» ожила: сюда схлынула вся демократическая публика и заняла все столы, стулья, подоконники… Зазвонили стаканы, захлопали пробки, и к чёрту полетел всякий порядок… Говор, смех, споры… Кто-то уже затягивает «Дубинушку»:

«Много песен слыхал я в родной стороне,

Не про радость, а горе там пели,

Но из песен из тех в память врезалась мне

Одна песнь про родную дубину-у…»

И все, умеющие петь и неумеющие петь, грянули:

«Э-эх, дуби-и-нушка, ух-нем,

Э-эх, зе-ле-на-я сама пойдет…

Сама пойдет, сама пойдет, да ухнем!..»

Сейчас же нашелся другой, лучший запевала, и не успел еще хор кончить «ухнем», как он из другого угла гулким басом, с душевным надрывом, затянул:

«Англичанин-мудрец, чтоб работе помочь,

Изобрел за машиной машину,

А наш русский мужик, коль работать невмочь, —

Он затянет родную дубину-у-у»…

И гремит хор сильных молодых голосов, заглушая игривый, певучий вальс наверху. Поют, словно хотят отдать этой песне всю силу своей молодости, своей удали и всех светлых надежд на будущее. Как молитву поют, с восторженными лицами, горящими глазами, живыми жестами. И когда стоишь в этой поющей толпе и сам поешь, разгорается в душе жажда неведомой борьбы с неведомым врагом… Угораешь от этой соборной песни… Не там, наверху, студенческий праздник, а здесь, в тесных и душных комнатах, в облаках табачного дыма и в гуле и раздолье любимых песен…

– Братцы! «Выдь на Волгу»!

– «Выдь на Волгу!»

И бас с надрывом уже начинает, а хор подхватывает:

«Выдь на Волгу, – чей стон раздается

Над великою русской рекой.

Этот стон у нас песней зовется, —

То бурлаки идут бичевой…»

– Ти-ше! Ти-ше!

– Слова! Слова!..

– Товарищи! Ти-ше!

Кто-то стоит на столе и беспомощно размахивает руками. А в другом углу затягивают «Черную галку»…

– Ти-ше!

Стук по столам, ногами по полу. Притихли. На столе лохматый Николай Иванович. Приятно: точно сам говоришь. Я уже заранее согласен со всем, что скажет мой сожитель: мы – единомышленники…

– Господа! Товарищи! Братья и сестры!

– Родные и двоюродные!

– Тише, Касьянов!

– Вон Касьянова!..

– Говорите, товарищ!

«Нам разрешили плясать, петь и пить… Но потребовали, чтобы мы молчали, т.-е. не обменивались нашим образом мыслей… Господа, не время предаваться благоговейному молчанию. И если мы, студенты, будем молчать, то заговорит Валаамова ослица!..»

– Бра-а-во!

Дружный взрыв рукоплесканий, смеха и поощрений.

– Ти-хо! Ти-хо!..

«Господа! Я отвечу им, поборникам глубокомысленного молчания, словами поэта:»

«Над вольной мыслью Богу неугодны

Насилие и гнет…

Она, в душе рожденная свободно,

В оковах не умрет!..»

Снова грохот плескающих рук, топочущих ног, стульев, криков «браво» и снова напряженное внимание и вибрирующий от волнения страстный голос оратора…

Я слушал и дрожал, как в лихорадке. Словно камнями, оратор кидал сильными и образными словами и сравнениями в стены, за которыми спряталось зло жизни, и одного за другим выводил оттуда его виновников. Я пожирал глазами оратора и душа моя рвалась обнять его, и плакать у него на груди, и клясться, что я готов на жертву… Когда я оглянулся и обвел взором товарищей, мои глаза встретились с сотнею горящих, сверкающих глаз, в которых трепетали молодые души слушателей… Счастливый оратор!.. О, если бы я мог говорить такими огненными словами и сливать людей в одну душу и одно сердце!.. Кончил:

«Нас обвиняют в жестокости… Нет, мы не жестоки… Мы болеем душой за всех гонимых, болеем за дорогую родину… И во имя любви к ним зовем вас на подвиг… Любовь, большая любовь, чужда смирению… Господа!»

«Любовь к нам явилась облитая кровью С креста, на котором был распят Христос!..»

Шумный экстаз пылающих душ… Крики, стук по столам, о пол… Благодарные руки тянутся к оратору, многие целуют его… А кто-то уже взобрался на подоконник и требует слова… Но в дверях – смятение: свистят, грозят и кого-то гонят вон… Под дружный смех…

– Братцы! Братцы! Не пускать сюда буржуазию…

А в углу снова пение:

Укажи мне такую обитель,

Я такого угла не слыхал,

Где бы сеятель твой и хранитель,

Где бы русский мужик не страдал…

– Господа! Профессор Загоскин!

– Тише!

– Профессор Загоскин!

– Качать!

– Качать! Качать!..

И любимый профессор, под гром апплодисментов, плавно взлетает в вышину, беспомощно взмахивая руками… А наверху – победные взрывы мазурки из «Жизни за царя» и глухой топот бесчисленных ног: словно там целый эскадрон носится по паркету, потрясая оружием…

XXI

С головой ушел в общественные дела: я – библиотекарь, судья чести, казначей землячества, курсовой староста… Хлопот и беготни – не оберешься. Не хватает времени. Наука уже не кажется, как раньше, самым важным и первым делом. Товарищи относятся с уважением, да и сам чувствуешь, что ты – не заурядный первокурсник, а – «сознательная личность», о которой пишет в своих письмах Миртов… Неутолимая жажда работать – неудовлетворенность от сознания, что надо делать что-то большое, значительное, а делаешь пустяки… Как подойти к этому большому? Как попасть в настоящее дело?.. Всё стоишь где-то в стороне, сбоку, около. Конечно, и на этом месте ты полезен, но в душе есть смутное предчувствие, что не пришел еще твой настоящий час…

– Николай Иванович! Я хочу поговорить с вами…

– Отлично. В чем дело?

– Я хочу поступить в партию…

– Ну-с!

– Как это сделать?

– Почему же вы спрашиваете об этом меня? Это странно.

– Я думал, что вы… вы… можете…

– Напрасно. Я вам не давал повода.

– Вы мне не доверяете?.. – спрашиваю, опустив голову, и вспыхиваю от обиды. На глазах – слезы. Губы дрожат.

– Обижаться тут не на что: если бы я был даже в партии, я уклонился бы от этого разговора. Мы еще мало знаем друг друга, и потом… вы делаете свое дело, помогаете, вы на своем месте… Вы, государь мой смешно рассуждаете: поступить нельзя, надо сделаться…