Аббат быстро шагал в сторону «Короны и Якоря». Бежать он считал для себя неприличным, поэтому не получал почти никакой информации о причине такого всеобщего возбуждения. Разве только услышал несколько раз радостный возглас:

— Победа!!!

Значит, эта бесконечная, вялотекущая, разрывающая людям сердца война наконец-то закончилась?.. Когда? Только что? Каким образом?..

Дилижанс уже давно проехал вперед, но аббат все еще был со всех сторон окружен людьми, бежавшими за дилижансом. Это были опоздавшие, которые выбегали из своих домов и изо всех сил старались нагнать основную процессию.

— В море! У мыса Трафальгар! — слышал аббат со всех сторон.

Теперь он позабыл обо всех приличиях и бросился на постоялый двор что было духу.

Когда он появился во дворе «Короны и Якоря», там уже никто не кричал и не бесновался. На крыше дилижанса стоял какой-то господин и вслух читал сообщение из газеты. Толпа, плотно обступавшая дилижанс и взмыленных лошадей, слушала молча, затаив дыхание.

— Адмирал Нельсон погиб в бою!

Когда эти слова разнеслись по толпе, то ее словно парализовало. Люди уже не могли радоваться великой победе во всю силу, уже не могли радоваться тому, что на какое-то время угроза французского вторжения отодвинута назад. Мужчины сняли шляпы, а женщины зарыдали. Аббат также снял шляпу и перекрестился. Он был французом, хоть и много лет прожил в Англии, но то чувство, которое испытывали все англичане по отношению к адмиралу Нельсону, не прошло и мимо него. Он был потрясен известием о его гибели не меньше других и не меньше других скорбел. Что же было в этом человеке такого, если не считать, конечно, только его доблесть и талант морского военачальника, что производило столь глубокое впечатление на целое поколение его соотечественников?.. Это был страстный человек, живший в жестокое время. Человек, у которого было простое и уникальное предназначение в эпоху вселенских сложностей, когда ничего и никому не было ясно.

Нет, тут было что-то большее, думал аббат. Должно быть, этот человек был влюблен в славу и любим ею. Он был одним из немногих, кому удавалось достичь ее в жизни и, как искру от огнива, передать другим.

Для тех, кто еще продолжал подходить во двор, человек на крыше дилижанса повторял сообщение о победе в войне. Аббат не переставал внимательно его слушать. В воскресенье, двадцатого октября, вражеский флот покинул Кадис и английские корабли приготовились к сражению. Двадцать первого октября, на рассвете, вражеский флот был замечен. Бой продолжался вплоть до захода солнца и даже дольше. В нем было захвачено семнадцать кораблей противника и один уничтожен. Потери противника оценивались в пять тысяч человек плюс двадцать тысяч пленных. Потери англичан: семь кораблей и тысяча шестьсот девяносто человек. После сражения разыгрался шторм, который отсрочил доставку победных известий в Англию. Первые донесения достигли Лондона только пятого ноября.

Были и другие подробности, но в сознание аббата запала только дата: воскресенье, двадцатое октября — день приготовления к Трафальгарскому сражению В этот день состоялась его встреча в часовне со Стеллой. Она говорила, что ей приснился сон, что Захария чего-то боится. Где находился юноша в тот день? Он вспомнил о том, что после того, как подвел Стеллу к бричке у подножия холма, поговорил немного с доктором и проводил уезжавшую двуколку глазами, он вернулся в часовню и вознес пылкую молитву во спасение тех, кто в море. У него не было никакого особенного предчувствия грядущего великого события ни в тот день, ни на следующий. Он просто молился, сочувствуя переживаниям Стеллы, которая оказалась прозорливее его. Где же был Захария двадцатого и двадцать первого октября? Задумавшись, держа в руке шляпу, аббат де Кольбер покинул двор «Короны и Якоря». Нужно как можно скорее пойти на Гентианский холм и выяснить этот вопрос.

Глава III

1

Руперт Хунслоу был не только добросердечен, но и в той же степени деятелен и настойчив. Умело пользуясь своими связями, он очень быстро направил Захарию обратно в военный флот. Конечно, возникли неприятные моменты, и немало. Кузен Захарии должен был быть поставлен в известность о том, что Захария жив. В то время он проводил отпуск в Лондоне, и настоял на встрече с Захарией — встреча была тяжелой и болезненной во всех отношениях. Однако влиятельная сила проследила, чтобы Захария не вернулся на судно кузена: он провел суровый испытательный срок на судне в Ла-Манше, и затем, заняв место заболевшего мичмана, перевелся на фрегат, отплывавший, чтобы присоединиться к средиземноморскому флоту.

Руперт Хунслоу решил, что служба за границей будет полезна юноше и расширит его кругозор. Она сделала еще больше. При поступлении на службу Захария был просто напуганным мальчиком, вернулся он мужчиной, который во всем рассчитывает только на себя.

Испытательный срок был почти так же труден, как и месяцы, проведенные на судне кузена; и все же впечатления отличались, так как Захария попал на хорошее судно — на нем царила грубая, но эффективная справедливость, и жестокость не господствовала сверху донизу, как это было на корабле кузена. Но Захария обнаружил, что по-прежнему ненавидит эту жизнь, так же подвержен морской болезни и подавлен холодом и скверными условиями, усталостью и вечным недосыпанием. Он решил, что, очевидно, не рожден для морской службы. Сознание того, что он выполняет свой долг, совершенно не приносило ему облегчения. Он ненавидел свой долг и думал, что не был рожден и героем. Насколько Захария знал, он не был сотворен для чего-то определенного, если, конечно, не считать пастушеской жизни в Беверли-Хилл. Однако он не позволял себе думать о Беверли-Хилл или о Стелле и докторе, потому что тогда тоска по дому начинала пересиливать морскую болезнь, и Захария становился вообще не способен к работе, которую должен был исполнять.

Юноша старался исполнять эту работу хорошо и охотно, поскольку все равно должен был делать ее и, достигнув внешнего эффекта усердия и бодрости, с удовольствием обнаружил, что это полезно и защищает его. На первом судне его единственным оружием было упрямство, которое никого не вводило в заблуждение относительно реального состояния его трусливой души. Он был, как перевернутая на спину черепаха, неподвижная, но уязвимая и ждущая нападения. Теперь Захария был панцирем кверху, и никто не мог догадаться, насколько он уязвим.

Под этой скорлупой юноша и начал тайком вести разведку известной ему духовной крепости, пытаясь для начала развить в себе некоторую независимость суждений и пробуя совершенствовать это свойство при малейшей возможности. Доктор дал ему с собой несколько книг, и, лежа ночью в своей подвесной койке, Захария пытался отвлечься от шума и зловония низкого кубрика и читать. Многого он не мог понять, но то и дело какая-нибудь восхитительная фраза вспыхивала для него на странице, как булавочный прокол в занавеси, пропускающий свет. Теперь, когда рядом с ним происходили гнусные вещи, ему всегда удавалось найти в них что-то заслуживающее внимания, кроме гнусности: всплеск справедливого гнева в глазах матроса, когда его товарища пороли на сходнях; внезапный проблеск лунного света сквозь облака, разорванные яростью шторма — хорошие вещи, которые становятся возможными только благодаря злу. Но гораздо труднее было научиться, не зависеть от физического убожества собственного тела, от умственного и душевного страдания. Иногда Захария думал, что бесполезно и пробовать — совсем другое дело, если зло терзает вашу собственную плоть. Однако даже здесь не было полной беспомощности — попытка сконцентрироваться на чем-то, кроме собственного убожества, даже неудачная, сама по себе становилась некоторым избавлением.

Оказалось, что панцирь его бодрости — больше, чем защита, это еще и привлекательная черта. К еще большему удивлению, Захария обнаружил, что, по-видимому, симпатичен некоторым из своих товарищей по кубрику. Не все они были, как прежде, его врагами. Нет, здесь было не так плохо, как раньше; хотя и достаточно скверно.

Испытательный срок подошел к концу, и юноша был переведен на фрегат. Путешествие в штормовую погоду из Ла-Манша через Бискайский залив в Сардинию в декабре месяце, на незнакомом судне, среди людей, которых он еще не знал, поначалу не показалось ему улучшением положения. Скорей наоборот. Захария думал, что на этот раз на самом деле умрет от морской болезни, осложненной какой-то подхваченной лихорадкой. Он даже надеялся на это. Не большим утешением было даже то, что лорд Нельсон, которому они везли депеши и под началом которого должны были оказаться в конце путешествия, тоже не смог победить морскую болезнь. Захарии не было дела до лорда Нельсона. Он не надеялся достигнуть конца путешествия, да и не хотел этого. Рождество 1804 года настало и прошло, но он не мог даже думать о Стелле и докторе и о праздновании Рождества в Викаборо. Он мог думать только о том, как удержаться на ногах.

Восемь склянок. Звуки боцманских дудок проникали в причудливые кошмары его сновидения, и, еще борясь с хваткой удава, туже и туже сжимающего свои кольца вокруг его пояса, Захария понял, что ему пора на утреннюю вахту, выкатился из койки и схватился за поручень. Он уже научился в первую очередь хвататься за поручень, чтобы не упасть головой вниз. Хватаясь за него, он постепенно почувствовал что-то странное. У него, как обычно, кружилась и до дрожи болела голова, но тошноты не было… И корабль стоял неподвижно… При тусклом свете висящего фонаря Захария дотянулся одной рукой до своей куртки и штанов и натянул их. Одеваться, держась за поручень, в последние недели было серьезной проблемой, однако сегодня это удалось легче. Другой мичман, обладатель непоколебимого характера и доброго сердца, который тоже стоял на утренней вахте, принес таз холодной воды, и Захария погрузил в нее голову, смывая остатки сна и ночных кошмаров.

— Шторм выдул сам себя, и мы, слава Богу, стоим на якоре! — прошептал этот мичман, рыжеволосый мальчишка, которому едва исполнилось пятнадцать, Джонатан Кобб.