Все такой же — обиженный, заносчивый, озлобленный — до самого последнего слова, до самого конца. Ведь это конец. Я знаю это, и ты тоже это знаешь. Ты уже никогда не оправишься, ибо сжег за собой все мосты. Друзья и враги равно ненавидят тебя и боятся.

Генерал короля… Единственный мужчина, которого я любила и люблю…

После того как острова Силли сдались парламенту, а Джек и Банни, посетив Голландию и Францию, вернулись на время домой, то, направляясь из Стоу в Менабилли к Рэшли, они заехали в Тайвардрет, чтобы нанести мне визит. Как только зашла речь о Ричарде, Джек сразу сообщил нам:

— Дядя так сильно изменился, вы навряд ли узнаете его. Он часами молча сидит у окна в своей жуткой комнате, не отрывая глаз от дождя, — Боже, какие дожди льют в Голландии, — и ему никто не нужен. А помните, как, бывало, он любил шутить и веселиться вместе с молодежью? Сейчас же, если он открывает рот, то либо ворчит, будто старый брюзга, либо придирается к своим гостям.

— Король никогда не примет его вновь на службу, и он это знает, — заметил Банни. — Ссора с королевским двором озлобила его. Было безумием раздувать эту старую вражду с Гайдом.

Но тут Джек, более чуткий, уловив выражение моих глаз, поспешно добавил:

— Самый большой враг дяди — он сам, Онор это знает. Говоря по правде, он чертовски одинок, и в будущем у него — одна пустота.

Мы замолчали. Я переживала за Ричарда, и мальчики это почувствовали.

Наконец Банни тихо произнес:

— Дядя по-прежнему ничего не говорит о Дике. Боюсь, мы так никогда и не узнаем, что с ним случилось.

Я похолодела — неописуемый ужас вновь охватил меня — и отвернулась, чтобы мальчики не видели моих глаз.

— Никогда, — медленно произнесла я. — Мы никогда не узнаем.

Банни забарабанил пальцем по столу, а Джек принялся рассеянно перелистывать книгу. Я смотрела на тихие воды залива, на крошечные рыбацкие лодки, огибающие Блэкхед. Их паруса горели, как янтарь, в лучах заходящего солнца.

— Если, — продолжал Банни, словно размышляя вслух, — он попал в руки врагов, то зачем скрывать? Это всегда меня поражало. Сын Ричарда Гренвиля — достойная добыча.

Я промолчала, а Джек сделал нетерпеливый жест. Возможно, это брак добавил ему чуткости — в то время он был несколько месяцев как женат — или он был таким от рождения, не знаю, но только я поняла, что он чувствует, как мне тяжело.

— К чему ворошить прошлое, — сказал он. — Мы лишь утомим Онор.

Сразу вслед за тем они поцеловали мне руку и откланялись, пообещав навестить еще раз перед отъездом во Францию. Я смотрела, как они уносятся прочь, юные и свободные, словно и не было прошедших страшных лет, и впереди у них целая жизнь. Наступит день, когда корабль вернется наконец в родной край, и Джек и Банни, бескорыстно служившие отечеству, будут вознаграждены. Я уже рисовала их себе в Стоу или даже в Лондоне, в Уайтхолле, — богатыми, красивыми, с блестящим будущим.

Гражданская война сотрется в памяти, вместе с ней уйдет поколение их отцов; позабудутся и те, кто пал в бою, и те, кто проиграл. Моему поколению ждать нечего.

Полулежа в кресле, я наблюдала, как сгущаются вокруг меня сумерки. Вошел Робин, сел рядом и, не забыв спросить с присущей ему грубоватой нежностью, не устала ли я, посетовал, что не застал братьев Гренвилей. Затем он принялся расписывать мне какую-то глупую перебранку в зале суда в Тайвардрете, а я, делая вид, что слушаю, раздумывала со странным чувством горечи о том, как незначительные, будничные происшествия стали теперь смыслом его жизни. Я вспоминала, какие чудеса храбрости проявляли он и его товарищи во время заведомо обреченной на неудачу обороны замка Пенденнис в те трагические летние месяцы сорок шестого года. Как мы гордились ими тогда, какая радость переполняла наши сердца — и вот он сидит рядом и болтает что-то о пяти утках, украденных у какой-то вдовы в Сент-Блейзи.

Возможно, я не цинична, а наоборот, излишне сентиментальна…

Как раз тогда мне впервые пришла в голову мысль записать события тех лет и, таким образом, избавиться от их гнетущей тяжести. Война, как она изменила нас, безжалостно разбила и поломала наши судьбы! Гартред и Робин, Ричард и я, семья Рэшли, все мы, запертые в этом полном тайн и загадок доме, — ничего удивительного, что нас ждало поражение.

И по сию пору Робин по воскресеньям ходит обедать в Менабилли, но я — нет. Слабое здоровье служит мне лишь отговоркой; зная то, что я знаю, вернуться туда — выше моих сил.

Менабилли, место, где разыгралась драма нашей жизни, хорошо виден мне отсюда, из Тайвардрета, расположенного всего милях в трех от него. Дом — все тот же, угрюмый и мрачный, каким, я помню, он был и тогда, в сорок восьмом году. У Джонатана нет ни желания, ни денег, чтобы его благоустроить. Они с Мери и с внуками занимают лишь одно крыло, и я молю Бога, чтобы они никогда не узнали о заключительном акте трагедии, разыгравшейся там. Только двое знают о ней и унесут эту тайну в могилу. Ричард и я. Он проводит свои дни сидя у окна, за много сотен миль отсюда, в Голландии, а я лежу на кушетке в Тайвардрете, но тень каменного контрфорса нависает над нами обоими.

Когда Робин каждое воскресенье отправляется в Менабилли, я в своем воображении следую за ним. Пересекаю парк и подхожу к высоким стенам, окружающим дом. Предо мной как на ладони лежит внутренний двор, немного дальше возвышается восточное крыло. Лучи заходящего солнца заглядывают в мою бывшую комнату над аркой, пользуясь тем, что решетчатые ставни открыты, однако окна соседней комнаты наглухо заперты. Зеленый плющ уже успел обвить их своими изящными плетьми, а примыкающий к окну каменный контрфорс весь порос мхом и лишайником.

Солнце заходит, и восточное крыло погружается в тень. В доме жизнь идет своим чередом: семейство Рэшли как обычно ест и спит, они зажигают вечером свечи, а по ночам видят сны; а я, в трех милях от них, в Тайвардрете, просыпаюсь среди ночи, разбуженная звуком мальчишеского голоса, в ужасе зовущего меня. Мне чудится, я слышу, как он стучит кулаками в стену, и в тот же миг в кромешной тьме передо мной, с ужасающей отчетливостью, встает призрак сына Ричарда — грозный и осуждающий. Вся в холодном поту я просыпаюсь и сажусь в постели, и верная Матти, заслышав шум, входит в комнату и зажигает свечи.

Она заваривает мне питье, растирает затекшую спину и закутывает в теплую шаль. В соседней комнате продолжает мирно спать Робин. Я пробую читать, но мысли мои слишком беспорядочны, и я откладываю книгу. Тогда Матти приносит перо и бумагу, и я начинаю писать. Мне так много надо рассказать, и так мало осталось времени.

Я не заблуждаюсь на свой счет. Не только глаза Робина, но и мой собственный внутренний голос говорит, что эта осень будет для меня последней. И хотя я понимаю, что в то время как «Оправдательная речь» Ричарда войдет в историю как важное свидетельство, мои скромные записки, никем не прочитанные, разделят мою судьбу — последуют за мной в могилу, — все же я пишу их не зря.

Я скажу за Ричарда то, что он никогда бы не смог сказать, я раскрою тайну, почему несмотря на его печальные ошибки и неудачи, все же существовала женщина, которая любила его и готова была полностью принадлежать ему — телом и душой. Эта женщина — я.

Полночь. Я пишу при свете свечи, часы на церкви в Тайвардрете бьют один раз, потом два, три… До моего слуха доносятся лишь вздохи ветра за окном да рокот прибоя — это, поглотив прибрежный песок, прилив наступает на болота.

2

Впервые я увидела Гартред в тот день, когда мой старший брат привез ее, свою молодую жену, к нам в Ланрест. Ей тогда исполнилось двадцать два года, а мне всего десять. Младше меня в семье был лишь Перси.

Наша многочисленная семья была очень дружной. Дома мы всегда чувствовали себя раскованно и легко. Мой отец, Джон Гаррис, не обременял себя мыслями о мировых проблемах и посвящал большую часть времени лошадям, собакам и будничным заботам о нашем поместье Ланрест, которое, хотя и не могло считаться большой земельной собственностью, было очень удачно расположено. Кольцо высоких тенистых деревьев окружало наш уютный дом, смотрящий на долину Лу, казалось, он мирно дремлет, не обращая внимания на проносящиеся мимо годы. Мы очень любили свое родовое гнездо.

Даже сейчас, спустя тридцать лет, мне достаточно закрыть глаза и подумать о нем, и уже чудится, будто ленивый ветерок доносит до меня согретый солнцем аромат душистого сена; я вижу, как вспенивает воду огромное мельничное колесо в Леметтоне, и вдыхаю густой, удушливый запах, подымающийся от зерна. Небо над Ланрестом было пестрым от голубей, которые кружили над нашими головами и безбоязненно клевали зерна прямо с ладоней. То надутые и важные, то ласковые, воркующие, они создавали какую-то особую атмосферу покоя и умиротворенности. Их нежная любовная болтовня скрашивала мои длинные летние вечера в последующие годы, когда все остальные, веселые и радостные, уезжали на соколиную охоту, а я больше не могла сопровождать их. Но об этом позже… Сначала о Гартред, о том, как я впервые увидела ее. Венчание проходило в Стоу, ее родовом поместье. Мы с Перси были тогда нездоровы, и на свадьбу нас не взяли. Как это ни глупо, но именно поэтому я сразу ее невзлюбила. В детстве меня сильно баловали, я привыкла, что старшие братья и сестры во всем потакают мне, своей любимице, впрочем, так же, как и родители, и тут я решила, что невеста брата просто не хочет, чтобы на ее свадьбе были дети, и, возможно, считает, что мы ее заразим.

Помню, как я сидела в постели и с блестящими от жара глазами жаловалась матери:

— Когда Сесилия выходила замуж, то мы с Перси несли ее шлейф. — Сесилия была моей старшей сестрой. — А потом мы поехали в Маддеркоум, к Поллексефенам, и нам были все рады, хотя мы с Перси столько там съели, что чуть не лопнули.