Оля вышла, прикрыв за собой дверь. Она ощущала себя напуганной. Было совершенно очевидно, что она прикоснулась к какой-то страшной тайне, к чему-то, что молниеносно выбило маму из колеи. Ей жутко хотелось знать всю правду, но в то же время она чувствовала, что правда такова, что легче ей от нее не станет.

Через несколько минут вслед за ней на кухню вышла мама.

— Поговорим завтра. Я все тебе объясню.

— Ты не хочешь говорить при отце? — тихо спросила Ольга.

Мать кивнула. Бросила умоляющий взгляд и вернулась в спальню.

Ольга еще долго сидела на кухне, опустив голову на руки. Выпила пустырник, приготовленный для мамы. Потом пошла к себе в комнату и свалилась в кровать, не раздеваясь и даже не смыв косметику.

Когда она проснулась, солнце так ярко било в окна, что было ясно — она чудовищно проспала. Чертыхнувшись, она бросилась искать мобильник.

— Алло, Свет? Привет, это Панова. Я приболела что-то, предупреди администрацию, о'кей? У меня там одна встреча на сегодня, Димка знает подробности, позвони им и перенеси на завтра на то же время, ладно? Спасибо, Свет. До завтра.

Ну вот, с работой улажено. Это было самым легким шагом в сегодняшней программе. Она глянула в зеркало — оттуда на нее смотрело заспанное растерянное лицо с черными разводами туши под глазами и растрепанными волосами. Ольга приняла душ и немного взбодрилась. Не успела она выйти из душа, как позвонил Димыч, встревоженный ее внезапной болезнью. Ольга не стала ничего объяснять, да и объяснять было пока нечего.

Мама ждала ее на кухне. Отец ушел на работу, и мать сидела с кружкой остывшего кофе и неотрывно смотрела в окно. Перед ней на столе лежала та самая фотография.

— Привет, мам.

— Привет.

Ольга, не произнеся больше ни слова, насыпала кофе в планшер на двоих и залила кипятком. Выждав пару минут, нажала на пресс и разлила кофе в две чашки. Одну поставила перед матерью. Та следила за каждым ее движением, спокойно, не выказывая ни малейших признаков желания начать разговор первой. Оля отхлебнула горячего кофе и уставилась на фотографию.

— Что происходит, мам? Я не понимаю.

— А почему у тебя такой холодный тон, Оль? Я, кстати, от тебя жду объяснения, что ты так завелась?

— Еще вчера ты таких вопросов не задавала.

— Как раз задавала. Просто ты слушаешь только себя. Никогда не думала, что моя дочь будет разговаривать со мной в таком тоне.

Ольга открыла упаковку вишневого йогурта и медленно стала зачерпывать маленькой ложкой густую розовую массу. Мамин излюбленный прием. Нападать и давить на совесть, чтобы на корню пресечь все попытки опасного спора. Она избегала конфликтов. Они с мамой в общем-то жили дружно. Были стычки по мелочам, но до скандалов никогда не доходило. Мать уважала личную территорию Ольги, поддерживала ее попытки самостоятельных решений, не сильно вникала в ее личную жизнь, да и не особо вмешивалась, когда оказывалась посвященной. Вполне дружеские отношения. Ольге иногда смутно казалось, что в них недостает тепла и искренности, но, с другой стороны, рассуждала она, в других семьях постоянные скандалы и нервотрепки, а у нее — спокойная жизнь. Видимо, у всего есть своя цена. Она не сомневалась, что мать любит ее, просто… Иногда хотелось, чтобы нейтральности в их отношениях было чуть меньше.

— Ладно, мам. Вчера ты сказала, что поговорим сегодня. Вот оно — сегодня.

— Да, вчера я пообещала поговорить. Но я все еще сомневаюсь — достаточно ли ты взрослая и созрела для того, чтобы выслушать и понять то, что я собиралась рассказать.

Ольга выронила ложку.

— Я? Мне двадцать восемь лет, мама! О чем ты говоришь?

— Ну, Оль, паспортные данные еще ничего не значат. Ты сейчас успокойся и пообещай меня выслушать. Не перебивай. Дай мне все спокойно рассказать. Мне и самой нелегко. Надо было мне это сделать раньше и не доводить до такого абсурда. Но что же делать, никак не могла собраться с духом.

Ольга пожала плечами, но заставила себя сесть и выслушать. И у нее хватило терпения. Вернее, у нее просто не было слов, чтобы перебивать.

— Ты права, девочка с фотографии и та, что звонила мне, — одна и та же девушка. Не знаю, как ты не догадалась, это непостижимо просто. Наверное, в такие моменты интуиция работает мощнее логики.

Ольга только приподняла брови.

— Так кто она?

— Она чуть старше тебя, на четыре года. И она моя дочь. У меня был роман в университете, бурный и краткосрочный. Папаша девочки укатил к себе в Африку еще до того, как родилась Рита. А я элементарно струсила. Струсила, что родители не поймут, струсила, что с темнокожей девочкой на руках никогда не выйду замуж, струсила, что обвинят в связи с иностранцем и во всех смертных грехах, тогда это было бы серьезным препятствием к карьере. При отцовской работе у меня не было никакого шанса найти поддержку в семье. Я рисковала остаться одна, без поддержки родителей, с ребенком на руках, без диплома, без будущего. Аборт делать было поздно, и я, всеми неправдами скрывая от окружающих свою беременность, перетягивала живот, пока скрывать стало уже невозможно. Но к тому времени наступили летние каникулы, и я спокойно родила. Тем немногим знакомым, кто знал о моей беременности, я сказала, что ребенок родился мертвым. Я отдала Риту. В Дом ребенка. Не думай, я не забыла о ней. Постоянно навещала. Говорила, что я ее дальняя родственница. Давала денег воспитателям. Потом договорилась с одной из них, что та возьмет ее к себе. Формально Рита оставалась в детском доме, но по вечерам уходила домой с той воспитательницей. А я постоянно передавала им деньги, что могла себе позволить. А потом я вышла замуж. За твоего отца. И стала появляться там очень редко. Родилась ты. Я не могла позволить, чтобы Гоша узнал о Рите. Он бы не понял меня. Я не хотела его терять, я люблю твоего отца, ты прекрасно это знаешь. Потом мы уехали из Москвы из-за работы Гоши, и я лишь изредка ездила туда и навещала ее. Когда Рите исполнилось десять лет, ее опекунша решила переехать в другой город и взяла ее с собой. Уж не знаю, как она там оформила документы, но они на какое-то время совершенно исчезли с горизонта. Я пыталась их найти. Но не смогла. А года два назад Рита мне позвонила. Сказала, что живет где-то далеко, за пределами России, но где — не захотела говорить. Сказала, что ее мать перед смертью дала мой номер телефона, уж как узнала — ума не приложу. Сказала, что благодарна мне за все и что…

Тут голос Марины Владимировны сорвался. Впервые за весь рассказ. Она встала и выпила холодной воды.

— Сказала, что ее мать рассказала, как много я для них сделала, и что она не забудет этого. Так и поговорили. С тех пор она иногда звонит мне. Не знаю, почему. Может, тоска на чужбине заела. Может, зов крови. Не знаю. А на меня ее звонки как удар колокола действуют. Я же знаю, что виновата перед ней, но изменить я ничего не могу. Моя сегодняшняя жизнь, ты, твой отец — все это слишком дорого для меня, чтобы рисковать. Прошлого уже не вернуть, не исправишь, надо смотреть вперед. Ты меня понимаешь?

Ольга молчала. Раскачивалась на стуле как загипнотизированная. Потом встрепенулась, поняв, что мать ждет ее ответа.

— Теперь ты ей все расскажешь? Теперь, когда я знаю, ты ей признаешься?

— Зачем? Травмировать ее лишний раз? Травмировать отца, он-то тут при чем? Это мои грехи, зачем портить ему жизнь? Чтобы он понял, что его всю жизнь обманывали? Разве тебе не жалко отца? А Рита… Что это изменит? Она может начать ненавидеть меня. Так она считает, что есть в жизни человек, который когда-то помогал ей по доброй воле. А если узнает правду, поймет, что все гораздо хуже. Зачем?

— То есть…

Ольга говорила, словно читала по слогам.

— То есть ты не станешь ничего говорить.

— Нет. Ты думаешь, есть смысл?

— При чем тут то, что я думаю?

— А зачем тогда я тебе все это рассказываю? Мне важно твое мнение.

Она серьезно? Ольга всматривалась в ее лицо. Нет, она это серьезно? Ей важно ее мнение? С каких пор? Когда ей вообще было по-настоящему важно чье-то мнение? Человек, всю жизнь проживший из расчета, как бы покомфортнее пойти на соглашение со своей совестью, человек, живший с таким грехом на сердце, теперь спрашивает ее мнение?

— Ничего тебе не важно, мама. Чепуха все это. Ты ждешь, что я скажу, что я понимаю? Ты просто хочешь получить индульгенцию от меня, да? Со спокойной совестью делать вид, что ничего не случилось, и продолжать жить, как жила? Но я не скажу. Потому что я не по-ни-ма-ю.

— Я не жду, что ты поймешь. Ты не сможешь, пока не окажешься в моем положении. Легко играть в героев, когда нечего терять. А когда есть что терять, приходится делать выбор.

— Неправда. Тогда… тогда, когда ты отказалась от нее, у тебя еще ничего не было. Кроме нее. Тебе было нечего терять.

— Нет, не так. У меня было будущее. Чернокожий ребенок мог отнять у меня его.

— Когда ты спала с ее отцом, ты не думала о его цвете кожи, я полагаю.

Мать вспыхнула, как от пощечины. Ольга никогда так с ней не разговаривала. Но сейчас не до этого.

— Я увлеклась, я питала романтические иллюзии, что уеду с ним куда-нибудь. Но это так быстро развеялось, что я даже оглянуться не успела. И уж тем более я не планировала ребенка.

— Тем более темнокожего ребенка, да?

— Ну что привязалась к слову? Я вовсе не хотела сказать, что меня коробит ее цвет кожи…

— Ее… Тебе даже трудно по имени назвать свою дочь.

— Ты утрируешь.

Ольга встала и механическими движениями убрала чашку из-под кофе со стола и выбросила пустую коробку из-под йогурта в мусорное ведро. Когда она уходила к себе в комнату, услышала окрик в спину:

— Оля! Вернись! Мы не договорили! Ты должна выслушать меня, Оля!

Она не обернулась. Она собрала сумку с вещами, документы и направилась к выходу. Мать бегала вокруг нее, плакала. Умоляла поговорить. Обсудить. Ольга хлопнула дверью. Что тут можно было обсуждать? Они сами внушили ей с детства, что не стоит изменять своим принципам. Все они были жутко принципиальные и гордились этим. Отец — тем, что не изменил любви к науке и не поступился честью в угоду взяткам и сомнительным сделкам, мать — тем, что сама добилась успеха в жизни и освоила ранее неведомые ей азы бизнеса, Ольга — тем, что довольно быстро двигается по карьерной лестнице и имеет все шансы добиться скорого успеха на работе. И главное, чем семья Пановых дружно гордилась, была непримиримость к подлости. Что угодно, но только не подлость. В этом они были единодушны. И если заходила речь о чьем-то подлом поступке, то тут уж они могли возмущаться до хрипоты, тут неважно было, чью область деятельности или чью жизнь это затрагивало. Мнения никогда не расходились.