Мистер Коркоран только пожал плечами, а ближе к полуночи пожаловавшись, что у него слипаются глаза, направился в спальню.

Сестра же мистера Нортона была совершенно безутешна, и её рыдания были слышны даже в курительной. Мистер Доран ужасался, вспоминая, как всего два часа назад девица хотела отправить тело брата в Лондон, с тем, чтобы самой влезть под одеяло к Коркорану. Теперь братец не смог бы ей помешать. Мистер Доран не мог отрешиться от мысли, что рыдает юная леди исключительно от обиды и злости на подругу, выпроводившую её из Хеммондсхолла. Все эти мысли заставляли его морщиться. К тому же он просто нервничал. Сейчас, когда за окнами стемнело, при одной мысли, что в холле стоит гроб с телом того, кто ещё вчера утром сидел с ним за одним столом, его словно замораживало. Заметив его состояние, граф посоветовал ему идти спать — день был тяжёлым, он просто устал. Доран медленно проследовал по коридору к себе, но в гостиной услышал голоса. Это были Чарльз Кемпбелл и Гилберт Морган. Они говорили достаточно громко, и именно в их неспешном разговоре снова прозвучало слово «чертовщина».

— Который это по счёту труп на пути нашего красавца, Чарли?

— Кто же их считал? И заметь — его даже не обеспокоили…

— А с чего его беспокоить? Он, как всегда, ни в чём не виноват. Ланселот на белом коне и в белом смокинге. Рыцарь без страха и упрека.

— Чертовщина.

— Ты уверен, что этот содомит ринулся вниз по собственной воле? Или все же случайность?

— В такие случайности верится с трудом, Берти. Он был без ума от Коркорана, ходил вокруг, как кот вокруг сметаны, облизывался и грезил. Его сиятельство побледнел, когда говорил с племянничком. О заклад бьюсь — он покончил собой и записку наверняка оставил.

— Не исключено…

Доран снова поморщился. Придя к себе, обессиленный и вымотанный, он снова сел в кресло и уставился в каминное пламя. Вина… Он привык брать на себя свои вины — в искушениях, слабости, малодушии. Попытка убежать от вины провальна. Более того, желающий избавиться от неё, теряет бесценную возможность осуществить себя, стать человеком.

Но ему никогда не возлагалась на плечи вина за чужую смерть. Такого он бы не вынес. Доран снова вынул записку и перечитал. Обвинение было прямым, жестким и недвусмысленным. Он почувствовал липкий ужас — точно описанный мисс Морган призрак чёрной леди прикасался к нему ледяными руками. Доран понял, что на самом деле Коркоран держался всё это время лишь нечеловеческим напряжением воли — не желая перекладывать на его плечи бремя своей вины, и при мысли о том, что он должен чувствовать сейчас, в одиночестве, Дорана сковал новый ужас.

Он торопливо поднялся — и поспешил в апартаменты Коркорана, дважды едва не споткнувшись о ковер, внутренне трепеща и содрогаясь. Он был уверен, что Кристиан в гостиной — но там никого не было. Неожиданно Доран вздрогнул — ему почудилось змеиное шипение. Он распахнул дверь в спальню — и замер. Шипение издавала портьера, которую сквозняком затягивало в распахнутое окно — в гардеробной тоже был раскрыт ставень. Штора после медленно опадала, шурша о подоконник… Мистер же Коркоран вовсе не предавался угрызениям совести и не терзался чувством вины. Он, сбив одну из подушек на пол, лежал на постели. Голова его была запрокинута, мерное дыхание плавно вздымало безволосую грудь, на которой на серебряной цепочке темнел большой резной крест. Доран видел такие в Риме.

Шельмец спал сном праведника, тихо посапывая.

Впрочем, спать ему оставалось совсем недолго — в растерянности Доран задел столик у кресел, и стоявший на нём поднос с фруктами и чашкой шоколада издал резкое бренчание. Коркоран раскрыл глаза и чуть привстал на постели, напряженно озирая сонными глазами источник шума. Разглядев Дорана, он снова откинулся на подушке.

— Бог мой, Доран! Полуночник… Почему вы не спите? Только не говорите, что покойник воскрес. — Коркоран сладко зевнул и потянулся, закинув руки за голову. — Что стряслось, чёрт возьми?

Священник плюхнулся в кресло. Он чувствовал себя идиотом. Вяло объяснил, что почувствовал какой-то смутный страх, ведь его, Коркорана, напрямую обвинили в смерти человека…

Тот вздохнул.

— Неопределенность того, перед чем вас охватывает ужас — есть вовсе не недостаток определённости, а сущностная невозможность что-либо определить. Отрицать свою вину, будучи виновным, утверждая, что ты — жертва обстоятельств, значит, лишать себя человеческого достоинства. Но только свою вину, Доран. Свою. Вина за чужие грехи возникает вследствие глупости. Винить себя во всех бедах мира — как минимум, нескромно. Не роняйте реноме дьявола.

— Вы, наверное, правы, просто сумерки и гроб в доме приносят неясный ужас. Я почувствовал, что вам, должно быть, тяжело…

— Должно ли мне быть тяжело оттого, что мне не тяжело? Должен ли я страдать из-за того, что не страдаю? Если мы задаём нелепые вопросы, наступает момент, когда ответы смешат, Доран. Уж не знаю почему, но там, где приличествует печаль, я не могу подавить в себе почти неуправляемую фривольность мысли. Но я не думаю, Патрик, что нам нужно слишком серьёзно воспринимать людей, твердящих о вине отдельного человека в грехах всего мира. Это квазиинтеллектуальный псевдобогословский бред на возвышенные темы есть следствие глупости. Настоящая свобода начинается по ту сторону отчаяния. Душа таких людей, как Нортон, есть замкнутый мир, приводящий к тошноте и безнадёжности. Некоторые говорят о тоске, другие о тревоге, третьи — о бессмысленности. Но, по сути, мы имеем дело пустотой человека, для которого оказалось невозможным быть истинным.

Доран молча смотрел на философствующего Коркорана. В его глазах этот человек был существом запредельно странным. Он умел любоваться болотными орхидеями и крылом бабочки, и змеи лежали у ног его, он был светел и музыкален, одарён необычайно и необычайно красив. Его целомудрие и цельность натуры тоже завораживали. Но откуда эта безжалостная холодная жестокость воззрений, откуда безапелляционность приговоров? Он хотел, и теперь Доран был подлинно уверен в этом, он хотел, чтобы обстоятельства смерти Нортона стали известны. Но почему? Но ведь он способен любить и чувствовать! С какой добротой он говорил о своей гувернантке, его подарок Бэрил — безусловно, дар жалости и сопереживания, с ним самим он был мягок и кроток. С Коркораном ему самому было удивительно легко. Доран вздохнул. Этот человек был загадкой.

— Я не оправдываю Нортона…

— Оправдываете. Оправдываете, потому что ищите в произошедшем не его вину, а мою. Вы упорно считаете, что я довёл его до самоубийства. Будем искренни. Если бы я сказал вам, что я чувствую себя ужасно, что меня снедает опасение, не я ли виноват во всём, начал бы to weep over an onion[5], оплакивал бы свою вину над гробом нечестивца и стенал бы в самоукорениях, — вы бы первый поспешили бы утешить меня и сказали бы, что я ни в чём не повинен. Но я поленился разыграть это представление. Когда я говорю, что я — плохой актёр, Доран, это надо понимать, что я лишен не таланта, но просто ленюсь играть — это требует внутреннего напряжения, как следствие, утомляет, изматывает и изнашивает. Комедианты редко доживают до седин. Но если хотите, я сыграю.

Доран покачал головой. Странно, но сейчас, рядом с этим человеком, его страх пропал — Патрик просто не понимал, чего так испугался. Сейчас он с новой ясностью осознал — Коркоран был внутренне прав. В чём его можно было обвинить? В отказе от предложенной ему мерзости? А кем надо быть, чтобы согласиться? Бесспорно, произошедшее явилось следствием порочности самого мистера Нортона, и нечего множить объяснения, когда и одного с избытком хватает. Мир Коркорана был миром запредельного духовного покоя, ведь даже записки с обвинением в смерти было недостаточно, чтобы испортить ему сон и аппетит — сила духа этого существа потрясала. Его моральные принципы отражали скорее его личную необычность, чем принятые в обществе этические нормы, но они были моральны. Он вовсе не был нигилистом. Нигилист — подросток, в пренебрежении к догмам пытающийся обрести чувство собственной значимости, Коркоран же проповедовал систему ценностей не популярного либерализма, но самых жестких и консервативных доктрин. Но эти доктрины он не выдумал и сам им… кажется, следовал. И всё же…

— Он ведь… любил вас… — Доран вдруг умолк.

Коркоран медленно поднимался. Простыня упала, мистер Доран не мог не обратить внимание на его изящное сложение, но взглянув ему в лицо, похолодел. В такой ярости он его никогда не видел.

— Вы… сошли с ума? — Глаза Коркорана метали искры. Он задохнулся. — Вы безумец… — он поднял с ковра простыню, и швырнул её на постель, нисколько не беспокоясь, что стоит нагим перед Дораном, — как вы посмели произнести это слово… в таком контексте?

Доран отвёл глаза, но, глядя в пол, спросил:

— Неужели вы совсем неспособны понять… его боль? Вам не жаль его? Ведь его уже нет…

— Я предлагал ему любовь — бесплотную, одухотворяющую и вечную. С трех ярдов. Он хотел другой. Которой нельзя понять без того, чтобы сразу не оказаться по ту сторону добра, где начинается мистерия метановых испарений гнилых болот. Некоторые этих границ не видят. Другие переступают через них. И первых, и вторых становится все больше. Но всегда останутся и те, кто эти пределы видит, и переступить не захочет. Тысячи падут, но десяток устоит. Я буду в их числе, Доран. Даже если устоят всего семеро — одним из них буду я. Даже если устоявших останется трое — там буду я. — Он плюхнулся на постель. — Видит Бог, мужеложство — не угроза державе и не тема для разговора. Но давайте начистоту. — Коркоран оперся на локоть и внимательно взглянул на Дорана, — никто не будет защищать содомита, не ощущая содомита в себе самом. Вы что, чувствуете желание оказаться подо мною и расширить… пределы понимания любовной страсти до размеров моего органа любви? У меня есть смутное подозрение, что ваш ночной визит в мою спальню — есть нескрываемое стремление разделить ложе с мужем…