Читаю снова, думаю. Невероятно. Нереально. Немыслимо. И тут, словно пена откупоренной шампанской бутылки, вскипает отчаянное веселье, нежданный кураж, решимость: это мой шанс! И неизвестно, еще неизвестно, кто победит – она или я? Жизнь или я? Не все же мне проигрывать, одной только мне! Ведь случилось же невозможное. Значит, все возможно. Это любовь. Нет. Это страсть. Непредсказуемая, свободная. Пусть живет. Какое у меня право ее убить? Какой в этом смысл?

Идти против стихии? Затаптывать пламя… Огонь, едва успевший согреть нас обоих в этом ледяном мире… И если своими руками из жизни убрать любовь, что останется? Если из жизни убрать жизнь…А если сгореть? Кто тогда победит – любовь или время?

Нет, все-таки: кто победит? Если не отступить, не умереть, решиться и быть счастливой? Может, довольно покорности, терпенья, смирения перед неизбежным? Да такое ли оно неизбежное? Вот возьму и избегу. Убегу. Кто тогда победит?

Я или она? Любовь или сеть бытия? Свобода или ее статуя?

4

Пробка от шампанского, с шумом вылетающая и немедленно падающая вниз, – вот изрядная картина любви.

Козьма Прутков

Этот разговор тоже был в феврале. Но в самом начале. Со дня телефонного звонка – дня святой Татианы – прошло семь дней.

– Ты даешь нам год? – Он смотрел мне в глаза. – Год? Только год? – Черные зрачки расширились и заблестели, словно камешки в прозрачной воде. Мне не показалось. Это действительно были слезы. Семь дней нашей новой жизни. Семь дней творения. Боже мой! Неужели это он? Неужели я? И все это со мной? С нами?

Подошел официант, поставил на стол пепельницу. Холодный металл стукнул о гладкий гранит, и я очнулась. Мне стало страшно, но я засмеялась:

– Да нет, я о другом… Просто сказала, что хочу описать год из жизни лисы. Одной лисы. Давно хочу, материал почти собрала. Буду рассказывать о ней, месяц за месяцем. Начну с декабря. Я ведь много лет наблюдаю. Живет на берегу Истры, в Трехдубовом лесу. Ну да, рядом с дачей.

– Рядом с твоей дачей?

– Не моей. Огнева. Точнее, его стариков. Дед купил давным-давно, в пятидесятые, и достроил. Вырыл в песке еще один этаж, полуподземный, почти нору. Там стены кирпичные, прохладно и темно, как в погребе. А у меня никаких дач нет. И не было никогда, ты помнишь… Дачи – это у вас.

– Да. Я помню… – Он замолчал, прикрыл глаза рукой. И слава богу…

– Ну хорошо. Лиса, – сказал он наконец и снова взглянул на меня. – Год из жизни лисы. Замечательно! Что за лиса? – Он улыбался, глаза лучились. Мне было тепло от них. Как он смотрел! Я была не просто красива. В нашей науке это называется «суперстимул». Я была для него суперстимул. Релизерный суперстимул, вот! Как моя лисица для всех окрестных лисов. Забавно чувствовать себя суперстимулом. Весело. Счастливо.

– Знаешь, какая она… Удивительная! Я ее назвала Фокси. Лисичка.

– Это ты удивительная. Фокси. Лиска… Нет, но год… – И он взглянул в окно. Темнело, мимо, по Октябрьской площади один за другим плыли троллейбусы, и снег будто еще сильнее бился с улицы в стекло, к теплу и свету, словно птица.

– Год – особый срок. Разве нет?

– Да, – сказал он. – Ты права. Особый. «Ах, барин, барин, добрый барин… Уж скоро год, как я люблю…» Смешно. Да нет, страшно. Какой там год… Тот наш год, да еще девятнадцать. Двадцать лет! Я люблю тебя двадцать лет.

– Нет, – сказала я неуверенно. – При чем тут девятнадцать? Двадцать? Мы же не виделись. Ни разу. Ну, почти. Издали… Это не в счет. Да и тот год… Разве ты меня любил? Нет, конечно. Иначе так бы не кончилось. Раз – и все. Так не бывает.

– Видно, бывает.

– Ну, перестань. Это тебе сейчас кажется.

– Кажется? Ну нет! Это другое казалось. А то, что сейчас, вовсе не кажется. То, что сейчас, было всегда. Я тебя полюбил раньше, чем встретил.

Слова, которых в жизни не слышала. И уже не ждала. А вдруг – правда?

– Но ведь ты тогда говорил, кого любишь. И повторял, повторял все время… Ее, а не меня. Свою юную американскую девушку. Одну из тех, что Ада присылала в Москву. Одну из ее стэнфордских учениц. Верно? Объяснял, что это безнадежно, что она никогда здесь больше не появится, а если появится, то жить не будет. Что ты не можешь обеспечить ей то, к чему она привыкла. Что нельзя из Штатов привезти все, даже капусту. И я поняла: для меня ничего нет и не будет. Только боль… Но честно сказал с самого начала. Двадцать лет назад, здесь. В «Шоколаднице» на Октябрьской… Чтобы я не надеялась. Я и не надеялась. Это ведь на ней ты женился? В конце концов? Ну что ж, росла в Америке русская девушка и выросла, а тут и перестройка наступила. С капустой. Правда, сначала – без.

– Нет, все не так. Так – и не так. Я ведь тебя совсем не знал. И так и не узнал тогда. За год. За целый год… Ты была такая… Сдержанная. Такая гордая. Закрытая.

– Я думала, что люблю Митю. Только это была обида, не любовь. Я не понимаю предательства, все думаю, что это ошибка. Что такого не может быть. И ждала его, чтобы он пришел и оказалось, что предательства не было. А просто ошибка. Но видишь… ошиблась сама. Думала, эта мука – любовь. А была – обида.

– Можно, я задам тебе очень личный вопрос?

– Личный? А до сих пор мы о чем говорили?

– Да ладно, это я по привычке… Ну, просто когда речь об интимных вещах… Ну, ты понимаешь…

– Ах, глупости. Можно, конечно.

Он отвернулся к окну. И мне показалось, что я опять одна. Как всегда. Нет, не всегда, конечно. Как последние десять лет. Или восемь? Точно я не могла вспомнить. Полное одиночество началось, когда Митя стал жить в заповедниках не просто подолгу, не в экспедициях, а постоянно. Психологически постоянно. Безвременно – так, что было неизвестно, когда он приедет. И когда снова уедет. И пока он вынужденно пребывал в городе, судорожно пытаясь переделать массу накопившихся дел, его здесь как будто и не было. Уеду завтра… В крайнем случае послезавтра… Через недельку… Сегодня вечером… Сейчас… Уезжаю! Ну, пора выдвигаться. До свиданья, Лиска. Все, пошел.

И я привыкла. Привыкла всегда оставаться на месте: в Москве или в Звенигороде, на биостанции. Или на даче. Далеко и надолго уезжать не требовалось: жизнь лисиц в пригородах можно было изучать и тут. Сын учился. В «Третьей» школе, кстати. В моей. То есть в нашей – математической, хотя древние языки, литература, история – все это было его надежным духовным домом с раннего детства. Но он нуждался и в доме физическом. И во мне. Мы были большие друзья, так мне казалось все годы. Но в школе Сашка был совсем ребенок, а студентом сразу повзрослел, внезапно и быстро. Так что всего три года назад я жила еще «одна с ребенком», а потом вдруг оказалась просто одна. Странно, что все это пришло мне в голову только сейчас, странно, что я стала вспоминать и думать только здесь, за столиком из темного полированного гранита, над чашкой давно остывшего шоколада, напротив человека, с которым я разговаривала в седьмой раз за девятнадцать лет (первый раз был семь дней назад, на святую Татиану, по телефону).

– Ну, так я спрошу? – Он снова взглянул на меня, слишком прямо, так, что стало трудно дышать от жара, как случается у костра, если ветер внезапно переменится. Но блестящие зрачки узких серых глаз уже скрылись за косыми лучами ресниц. Черных, как прежде. И я успокоилась. Кивнула.

– Мне почему-то кажется… Я почему-то уверен, что… Что у тебя кроме Мити за все эти годы никого не было. И сейчас никого нет. Ну вот, сказал. – Он опять смотрел в упор, зрачки расширились и скрыли серую радужку, как тонированные стекла. – Я прав?

– Да. – Я ответила слишком быстро, как отвечаю всегда. И часто, слишком часто за это себя потом ругаю. Но с ним? Здесь? Сейчас? О чем тут думать? Чего бояться? – Да, ты прав. – И взглянула в снежную тьму за стеклом. Февраль… Опять февраль… «Никого не было» – как странно звучит. Я не привыкла говорить о таких вещах. И слова эти едва помню на книжных страницах. Сколько же лет я не читаю романов? Только научные публикации, все о зверях… У нее «никого не было»… «Никого нет»…

«Человека не имею» – вот, врезалась же в память строка евангельской повести. Тридцать восемь лет – это вдвое, ровно вдвое дольше, чем девятнадцать, – лежал недвижимый больной у входа в пещеру, и глубоко, глубоко внизу напрасно ждала его целебная родниковая вода. Темная вода на дне пещеры. Не было у него никого, кто бы взялся снести по ступеням вниз, исцелить. Или хоть дать надежду. «Человека не имею» – так он сказал…

В февральской мгле розово-желтыми шарами висели вокруг фонарей облака воспаленного света.

– Что ты? – сказал он и взял мою руку. – Ну, улыбнись. Посмотри на меня. Ну, вот. Какая ты красивая… Ты потрясающе красивая, Лиска, знаешь? Ты это знаешь?

I. По следу (зима)

…Каждая хорошая пороша – праздник для следопыта-охотника.

А.Н. Формозов

1. Умереть… Уснуть… (декабрь)

Собака замерзала на земле, чуть припорошенной снежной крупой. Ночь старый кобель проспал в доме, на снотворном. Утром стал стонать. Митя открыл дверь, и пес, волоча зад, из последних сил напрягая мощные прежде плечи, покрытые как-то внезапно свалявшейся и посеревшей белой шерстью, выполз наружу. Хотел, как всегда, встать мне навстречу – и завалился на бок. Тусклые впалые глаза сказали: «Не могу. Прости». Чуть шевельнулся обрубок хвоста – едва заметно двинулся султан длинных белых волос на конце, почти не потревожив редкий снежный нанос на обледеневшей хвое. За всю долгую жизнь этот воин не проиграл ни разу. Не только не поджал хвост – даже не опустил султан. И сейчас прямо смотрел мне в лицо, смотрел не мигая. Молча.

Сомнений не было, но Митя все старался отложить. Жизнь медлила, уходя. И самое страшное, что это видела девочка.

Ведь и за ее спиной стояла смерть – все еще близко, так близко, что веяло холодом. Ощутимо – словно декабрьским ледяным ветром, словно сквозняком из разбитого окна. Так для нее сложилось, для этой четырнадцатилетней девочки: месяца не прошло, как умерла мать: боли, больница, анализы – смерть. На все – едва полный месяц. И неделя, как запил отец. А больше у нее никого и не было. У нее никого не было…