Лишь в момент отъезда я высказала ему все, что наболело у меня на душе, я не скрывала, насколько несчастна из-за совершенной по его вине ошибки, я предлагала все исправить, соединив наши судьбы у подножия алтаря. Сенневаль не был готов к такому предложению. Он был смущен…

– Увы! – ответил он. – Я не волен принимать решение, я еще очень молод и завишу от родителей. Мне должно испросить согласия отца. Без соблюдения сей формальности союз наш не состоится. К тому же я для вас не вполне подходящая партия: племянница госпожи де Веркен (в Нанси все почитали меня таковой) достойна более завидного жениха. Послушайте, Флорвиль, давайте позабудем о наших безумствах, и будьте во мне уверены – я сохраню нашу историю в тайне.

Таких слов я от него никак не ожидала, с мучительной остротой ощущала я неисправимость содеянного; гордость не позволяла мне дать достойную отповедь, обида же становилась все горше: признаться, сударь, единственное, что смягчало в моих собственных глазах ужас моего положения – надежда однажды все поправить, выйдя замуж за возлюбленого. Святая простота! Вездесущая госпожа де Веркен не раз просвещала меня на сей счет, но я все равно не верила и не представляла, как можно вот так, играючи, соблазнить и покинуть беззащитную девушку. Не понимала и не предполагала я также, что честь – понятие столь высоко ценимое мужчинами, способно утратить для них силу в отношениях с женщинами. Неужели слабость наша узаконивает оскорбления, на которые они бы не решились в мужской среде, зная, что те смываются лишь кровью? Я ощущала себя обманутой и принесенной в жертву тем, за кого тысячу раз готова была отдать жизнь; страшное это потрясение едва не свело меня в могилу. Сенневаль не отходил от меня, был по-прежнему заботлив, однако не заговаривал о моем предложении, я же была настолько горда, что не стала во второй раз заводить столь мучительный для меня разговор. Сенневаль исчез, как только обнаружил, что я выздоровела.

Я решила больше не возвращаться в Нанси. Я уже предчувствовала, что никогда не увижу своего возлюбленного, и миг расставания с невероятной силой разбередил мои незажившие раны; все же мне достало мужества снести и этот последний удар… Жестокий! Он уехал, отстранившись от моей залитой слезами груди, не проронив при этом ни слезинки!

Вот к чему приводят любовные клятвы, которым мы безоглядно верим! Чем чувствительнее мы, тем хладнокровнее покидают нас наши соблазнители… Предатели!.. Они отдаляются от нас тем вернее, чем больше средств употребляем мы, стремясь удержать их.

Сенневаль забрал ребенка, он поселил его в неведомой мне деревне, лишив меня радости любить и воспитывать сладкий плод нашей связи. Казалось, Сенневаль старался заставить меня позабыть обо всем, что привязывало нас друг к другу; и я позабыла, или, вернее, думала, что позабыла.

Я приняла решение незамедлительно покинуть Мец и никогда не возвращаться в Нанси. Мне, однако, не хотелось ссориться с госпожой де Веркен; несмотря на свои прегрешения, она все же была близкой родственницей моего благодетеля, а значит, мне надлежало относиться к ней терпимо и в дальнейшем. Я написала ей изысканное письмо, в самых искренних выражениях уверяя, что стыжусь совершенного мною проступка и не могу более появляться в городе, а потому прошу позволения вернуться к ее брату в Париж. Она тотчас ответила, что я вольна поступать так, как пожелаю, и что ее расположение ко мне останется неизменным; далее она добавляла, что Сенневаль пока не возвращался, никто не знает, где он теперь, и что я просто ненормальная, раз огорчаюсь из-за подобных пустяков.

Получив это письмо, я тотчас возвратилась в Париж, где бросилась в ноги господину де Сен-Пра. Моя молчаливая скорбь и мои слезы ясно поведали ему о постигшей меня беде; однако я была осторожна, во всем случившемся обвиняла себя одну, никогда не упоминала об обольщениях его сестры. Подобно всем добродушным людям, господин де Сен-Пра был далек от подозрений в адрес своей родственницы и считал ее честнейшей из женщин; я не старалась лишать его иллюзий, и благодаря подобной сдержанности, о которой стало известно госпоже де Веркен, мне удалось сохранить ее дружбу.

Господин де Сен-Пра пожалел меня… укорил за мои прегрешения и в конце концов простил.

– О дитя мое! – говорил он мне с нежным участием, отличающим душу благородную от той, что охвачена безудержной тягой к преступлению. – О милая моя дочь! Как дорого приходится платить за отход от стези добродетели… Служить добродетели необходимо: она настолько тесно сплетена с нашим естеством, что едва мы отказываемся от нее, на нас непременно обрушиваются несчастья. Сравни безмятежный покой невинности, в коем ты пребывала, уезжая от меня, со страшным смятением, испытанным тобой по возвращении. Разве могут мимолетные радости, пережитые тобой в миг падения, облегчить страдания, терзающие ныне твою душу? Счастье возможно лишь в лоне добродетели, дитя мое, и хулители ее никакими софизмами не добьются ни одного из ее преимуществ. Ах, Флорвиль! Те, кто отрицают или опровергают кроткие ее услады – делают это лишь из зависти, уверяю тебя, лишь из варварского удовольствия сделать других такими же запятнанными и обделенными, как и они сами. Они слепы – хотят ослепить остальных, сами заблуждаются – и желают ввести в заблуждение окружающих. Заглянув в глубину их души, ты обнаружишь следы страданий и раскаяния. Эти радетели преступления – просто озлобленные и отчаявшиеся люди; ни один из них чистосердечно не признается, что его отравленные речи и злокозненные сочинения продиктованы исключительно голосом его собственных страстей. На самом деле, кто готов хладнокровно утверждать, что способен без всякого риска для себя расшатать принятые в обществе нравственные устои? Осмелится ли кто-нибудь настаивать, что истинное предназначение человека не состоит в стремлении к добру и в творении добрых дел? И как может рассчитывать на счастье служитель зла, зная, что окружающее его общество заинтересовано в беспрестанном приумножении добра? Разве не будет ежеминутно вздрагивать от страха этот защитник преступления, если сам своей рукой вырвет из всех сердец единственную опору, на которой зиждется его собственное чувство самосохранения? Если слуги его перестанут быть добродетельными, то что остановит их, когда они надумают разорить его? Если он убедит свою супругу, что в добродетели нет никакого проку – что помешает ей обесчестить его? Кто удержит поднятую на него руку детей его, если он дерзнул отравить семена добра, заложенные в их сердцах? Как может он надеяться на почтительное отношение к своей свободе и собственности, если проповедует: девиз сильных мира сего – безнаказанность, добродетель же – химера. Кем бы ни был этот несчастный – супругом или отцом, богатым или бедным, господином или рабом – со всех сторон его подстерегают опасности, отовсюду готовы вонзиться в его грудь кинжалы: раз он осмелился разрушить в человеке те единственные начала, что способны уравновесить его порочность, то не остается никаких сомнений – рано или поздно этот нечестивец падет жертвой своих ужасных принципов. [1]

А теперь, если не возражаете, отвлечемся от религиозных понятий и рассмотрим этот вопрос с позиций человеческих. Верх неразумия полагать, что общество, которое ты оскорбляешь и чьи законы постоянно преступаешь в свою очередь, оставит тебя в покое. Человек создал законы, защищающие его безопасность, и всегда будет ратовать за разрушение того, что способно ей повредить. Власть и богатство могут на какое-то время ослепить злодея эфемерным блеском процветания. Но сколь недолговечно такое могущество! Узнанный и разоблаченный преступник становится предметом всеобщей ненависти и презрения. И что же, его недавние сторонники и апологеты утешают его в беде? Ничуть не бывало, ни один из них не признает его. Теперь, когда ему нечем расплачиваться с ними, они отбросят его, как ненужный хлам. Со всех сторон его обступят невзгоды, он будет чахнуть в позоре и лишениях, и не найдя убежища даже в сердце своем, погибнет в муках отчаяния. Итак, в чем же состоит абсурдный довод наших противников? В своих жалких попытках ослабить всесилие добродетели они осмеливаются утверждать, что все, что не является универсальным – химера, и на самом деле добродетели не существует, ибо в разных местностях понятия о ней различны. Так что же, выходит добродетелей вовсе нет именно оттого, что каждому народу удалось создать свои собственные о ней представления? Оттого, что в зависимости от особенностей климата и темперамента возникла потребность в тех или иных сдерживающих началах? Словом, раз добродетель многообразна и известны тысячи ее форм, значит на земле нет и не было добродетели? Это все равно, что сомневаться в действительном существовании реки лишь оттого, что она распадается на множество ответвлений. Словом, человек приспособил добродетель ко всему разнообразию своих нравов и даже заложил ее в основу их. Разве этот бесспорный факт – не лучшее доказательство как существования добродетели, так и насущной необходимости ее? Пусть мне укажут хоть один народ, живущий вне понятий добродетели, хотя бы один народ, не признающий за основополагающие общественные принципы человеколюбие и благодеяние. Я даже пойду дальше, пусть мне укажут хотя бы на одно сообщество негодяев, которое не было бы скреплено некоторыми принципами добродетели, – и тогда я перестану ее защищать. Если же, вопреки всему, добродетель существует, и полезность ее признана везде, если нет ни одной нации, ни одного государства, ни одного общества, ни одного индивидуума, способного обойтись без нее, если человек просто не может жить спокойно и счастливо вне добродетели, то разве неправ я, я дитя мое, призывая тебя никогда не сходить с ее стези? Посмотри, Флорвиль, – продолжал мой благодетель, обнимая меня, – посмотри до чего довели тебя заблуждения твоих юных лет. И когда тебя снова потянет к прегрешениям, когда чьи-либо обольщения или твоя собственная слабость вновь расставят тебе западню – вспомни о тяжелой расплате за твои первые проступки, подумай о человеке, любящем тебя, как родную дочь!.. глубоко страдающем из-за твоих ошибок, и пусть размышления эти придадут тебе сил для служения добродетели, в чье лоно я хочу вернуть тебя навеки.