– От моей матери, – сказал он. – С Рождеством Христовым.

Я спросил, знает ли она, для кого этот хлеб. Он кивнул. Я думаю, что сострадание в их семье передалось через ее гены, потому что Карлу, конечно, это не могло передаться от отца.

Я поблагодарил его за доброту, а потом проскользнул к себе в барак и тихонько разделил хлеб среди заключенных.

Лежа в ту ночь на нарах, я думал о подарке, который получил от «вражеского» охранника, который имел полное право спокойно застрелить меня. Это была не просто буханка хлеба, которую мне дали. Он чрезвычайно рисковал, когда принес ее в барак и отдал заключенному. Он прекрасно знал о наказании за предоставление дополнительного питания «рабам» – незамедлительное путешествие во двор, где производились расстрелы. И все же он это сделал.

Никогда до и никогда после я не получал в своей жизни рождественских подарков, которые так много значили для меня, как тот хлеб.

На следующий вечер, в Рождество, Карл не появился. Я боялся, что он получил новое назначение или, хуже того, что о его щедрости каким-то образом стало известно. Оказывается, его отец дал ему увольнительную. На следующую ночь он снова был в нашем бараке незадолго до полуночи и играл на гитаре. Он перестал играть, как только я вошел.

– Ты слишком быстро худеешь, – заметил он.

Он был прав. Я пробыл в Маутхаузене всего около пяти недель, но изнурительный труд и скудное питание брали свое. Я уже потерял, по меньшей мере, тридцать фунтов, и моя кожа начинала свисать с костей. Конечно, было много других, которые были значительно худее меня, но я определенно выглядел тощим.

– Ich weiß, — ответил я. – Я знаю.

Карл открыл футляр гитары и вытащил кусок пирога, завернутый в бумагу. Я чувствовал себя виноватым, когда ел его в одиночку, но он поставил условие, что это было приготовлено только для меня.

– Я не могу помочь всем, – пояснил он. – Это было бы невозможно и наверняка привело бы к тому, что нас всех убили бы. Но я могу помочь тебе. Не отказывай мне в возможности помочь тебе.

С тех пор еда появлялась каждую ночь. Ее не хватало для того, чтобы мясо нарастало на моих костях, но достаточно для того, чтобы удержать меня от неминуемой голодной смерти.

В начале февраля 1945 года, почти через три месяца моего заключения, по лагерю поползли слухи, что немцы проигрывают войну и что свобода неизбежно наступит. В противовес слухам или, возможно, от отчаяния, что слухи оправдывались, эсэсовцы и капо в Маутхаузене начали убивать заключенных с повышенной частотой.

Когда речь заходила о жестокости и смерти, меня ничего больше не удивляло. Все это прошло у меня перед глазами. Взять, например, виселицы, избиения, смерть от электрического тока, голод, утопления, массовые расстрелы и смертельные инъекции. Не реже чем раз в день я видел группы пожилых и немощных людей, которых под конвоем вели в газовые камеры. Было также известно, что в подвале офицерского здания проводят медицинские эксперименты. Я не видел, что они делали с людьми там, но время от времени слышал крики, и этого было достаточно. И, конечно, была игра в «парашютистов», когда заключенных сталкивали с края каменоломни в обрыв, где они разбивались насмерть. Иногда, просто из чувства жестокости, охранники подносили к голове человека пистолет и предлагали ему сделать выбор: получить пулю в лоб или выбрать другого заключенного и столкнуть его с обрыва. Это был чудовищный моральный выбор между чувством самосохранения и убийством человека. Примерно в пятидесяти процентах выбиралось последнее, но в любом случае кто-то умирал.

Страшное произошло 8 февраля, дату нам сообщил новый ответственный за календарь. Это был русский, так как нашего венгра в середине января забили насмерть из-за того, что он слишком медленно поднимался по лестнице карьера. В этот день Карл был на грани нервного срыва, когда появился на дежурстве. Он не стал доставать гитару, а сразу подошел к моей койке и вытащил меня в коридор, где объяснил, что наш барак накануне поставили на кон как часть ставки в жутком покере между эсэсовцами и что в результате на рассвете нас всех расстреляют.

Мне кажется, я пожал плечами. Рано или поздно это должно было случиться, и лучше быть застреленным, чем упасть со скалы.

Его разозлило, что меня больше не волновала эта ситуация.

– Я не был бы твоим другом, если бы безучастно смотрел на то, как тебя убивают! – рявкнул он.

К счастью, у Карла был план. Внутри футляра, под грифом гитары были спрятаны компас, карта и небольшой пакет с едой. Все это, пояснил он, поможет мне добраться до ближайшего отряда войск США, который недавно разбил временный лагерь в тридцати километрах на севере отсюда. Он показал мне на карте, где их видели в последний раз.

– Что, по-твоему, я должен делать? – спросил я. – Выйти прямо из главного входа?

Он тепло улыбнулся и сказал:

– Как-то так.

Карл заявил, что вернется прямо перед окончанием его смены, которая заканчивалась в пять утра, и даст мне дополнительные инструкции. Он похлопал меня по руке, как будто пытаясь успокоить, сказать, что все будет в порядке. Затем он вышел через главную дверь, оставив гитару в футляре, прислоненном к стене.

Я вернулся на свою койку, но не мог заснуть.

Без четверти пять я услышал, как открылась входная дверь, а затем тихо прозвучало:

– Тссс… Херб… пошли.

Карл сидел на полу в проходе и снимал с себя сапоги. Я вздрогнул, когда он поведал оставшуюся часть своего так называемого плана. Он предполагал, что я выйду прямо из главных ворот лагеря.

– Я один из немногих охранников, которые не живут на территории лагеря только потому, что мой отец имеет высокое звание и наш дом находится неподалеку. Каждое утро я проношу гитару через западные ворота, никто не говорит мне ни слова. Рядом с воротами находится вышка с охранником, но сейчас слишком темно, чтобы он смог различить лицо, особенно под тем углом, под которым он видит проходящих. Охранник часто машет мне рукой, и на этом все. Возьми мою одежду, пальто, гитару и ключ от ворот, и все будет в порядке.

Когда он начал снимать носки, меня поразило, что он добровольно рискует всем, даже своей жизнью, ради меня. Я не мог позволить ему сделать это.

– Не раздевайся, – сказал я. – Твой план не сработает.

Но он пообещал, что все будет в порядке.

– Нет! – возразил я. – Не будет! Со мной, может быть, и будет, а с тобой нет. Это слишком опасно для тебя.

Карл улыбнулся и сказал, что будет утверждать, что я напал на него и взял его вещи. Затем он добавил, что даже если никто не поверит, то он уверен, что его отец не позволит, чтобы что-то случилось с ним. Я сказал, что это такой шанс, который я не желаю использовать, тогда Карл вынул пистолет и сказал, что у меня нет выбора. Он был полон решимости спасти меня, нравится мне это или нет. Я не мог не заметить, что впервые пистолет не дрожал в его руке.


Дедушка устало вздохнул, явно переполненный печалью. Он тихонько шмыгнул носом, и я мог только догадываться, что переживания взяли верх над ним. Он вздохнул еще раз, а затем энергично продолжил:


– С невероятным нежеланием я надел его одежду. Через пять минут, закутанный в теплое пальто Карла и в надвинутой на лицо шапке, я вышел из барака. Прежде чем я закрыл за собой дверь, он вручил мне свой пистолет.

– На всякий случай, – сказал он.

Я поблагодарил его, так-то вот. С футляром в руках я доплелся через пустой двор до западных ворот, небрежно махнул охраннику на вышке рукой, вышел из Маутхаузена и ни разу не оглянулся назад.

Через полтора дня, пройдя местность с помощью карты и компаса, я сдался небольшой группе американцев, которые находились в дозоре. У меня отобрали все вещи и поместили в импровизированный карцер на территории лагеря. Через два дня они час везли меня куда-то на север, где располагался их главный командный центр. Они хотели убедиться, что я именно тот, за кого себя выдаю.

Утром следующего дня мне вернули гитару Карла.

Я пробыл в Маутхаузене около трех месяцев. За счет того, что половину этого времени Карл подкармливал меня по ночам, мое физическое состояние было не настолько плохое, как могло бы быть. Я был худой, но не до такой степени, чтобы считаться истощенным. В итоге мне дали возможность сделать выбор: уволиться из армии и вернуться в Штаты или быть зачисленным в их батальон и продолжить воевать, правда, в более скромном качестве, чем раньше. Я выбрал последнее. Мои новые командиры позволили мне не сильно напрягаться в течение нескольких недель, пока медики постепенно увеличивали мой рацион питания. После того, как я поправился на пятнадцать фунтов, меня признали годным для вождения автомобиля, что я и делал с большим удовольствием.

Меня назначили управлять транспортным грузовиком во время неспешных и продуманных переходов по сельской местности. Мы часто останавливались в небольших деревнях, чтобы установить временные командные пункты. Иногда мы оставались в одном месте в течение нескольких недель, а иногда через два или три дня переезжали на другое место. Гитара Карла почти всегда находилась со мной, даже тогда, когда я управлял грузовиком. Она прекрасно снимала стресс после очередной стычки со все более и более разваливающейся немецкой армией. Ребята из моего нового взвода тоже оценили, что под рукой есть гитара. У каждого была любимая песня из дома, и, немного потренировавшись, я уже мог им ее сыграть. Часто, когда кто-нибудь из наших ребят был ранен в бою, меня, бывало, вызывали в лазарет, чтобы я что-нибудь исполнил. Это напоминало им о доме, я полагаю, успокаивало и поднимало настроение. Один врач сказал, что, несмотря на то, что он мог остановить у них кровотечение, у хорошей музыки было больше шансов облегчить их боль.

Я не раз играл солдатам, которые умирали, лежа на госпитальных койках. Один молодой парень из Луизианы, чьи раны от многочисленных осколков сочились кровью, попросил меня сыграть любимую песню своей подруги, «Паромную серенаду» сестер Эндрюс. Песня еще не закончилась, когда его собственная лодка уже отплыла, но, по крайней мере, он ушел с улыбкой на лице.