Речь Гронау дышала железной решимостью, а Нордгейм должен был знать, чего следует ожидать от такого противника. Несколько минут он, видимо, боролся с собой, а потом спросил тихо и отрывисто:

– Сколько ты требуешь?

Губы Гронау насмешливо дрогнули.

– А, так ты идешь на сделку?

– Все зависит от того, чего ты захочешь. Я не отрицаю, что шум был бы мне неприятен, хотя я далек от мысли считать его сколько-нибудь опасным. Если ты предъявишь разумные требования, то, может быть, я и решусь на некоторые жертвы. Итак, чего ты требуешь?

– Весьма немногого для человека твоего полета. Ты выплатишь сыну Бенно, доктору Рейнсфельду, сполна всю сумму, полученную тобой за патент. Эти деньги – его законное наследство, и при теперешних обстоятельствах представляют для него целый капитал. Кроме того, ты скажешь ему правду, хоть с глазу на глаз, и этим вернешь покойному, по крайней мере, перед его сыном, честь, украденную тобой у него. Тогда доктор откажется от всяких дальнейших притязаний, а я тоже оставлю тебя в покое.

– Первое условие я принимаю, – хладнокровно ответил Нордгейм, – второе же – нет. Будет с вас и капитала, который составляет далеко не пустячную сумму. Вы, конечно, поделитесь.

– Ты думаешь? – спросил Гронау с презрением. – Впрочем, где тебе верить в честную, бескорыстную дружбу. Бенно Рейнсфельд даже не знает, что я затеял это дело и ставлю тебе какие-то условия, и мне еще будет стоить немалого труда уговорить его принять эти деньги, которые принадлежат ему по законам божеским и человеческим, принадлежат ему одному. Я счел бы позором для себя взять из них хоть один пфенниг… Однако довольно слов! Принимаешь ты оба условия?

– Нет, только первое.

– Я не торгуюсь. Капитал и признание!

– Чтобы отдаться вам в руки? Никогда!

– Хорошо! В таком случае переговоры кончены. Ты хочешь войны – будь по-твоему!

Гронау повернулся и пошел к двери. Нордгейм хотел было удержать его, но остановился, а в следующую минуту дверь за Гронау уже захлопнулась.

Оставшись один, Нордгейм беспокойно зашагал по комнате. Теперь видно было, что разговор взволновал его гораздо сильнее, чем он хотел показать. Его лоб покрылся морщинами, черты лица выражали гнев и тревогу. Мало-помалу он начал успокаиваться и наконец проговорил вполголоса:

– Ну и дурак же я, что позволяю себе так теряться! У него нет доказательств, ни одного! Я отопрусь!

Он повернулся к письменному столу, но вдруг его ноги точно приросли к полу, с губ сорвалось сдавленное восклицание: дверь спальни отворилась, и на пороге показалась Алиса. Бледная, прижимая руки к груди, она устремила глаза на отца, который испугался ее появления так, точно перед ним стояло привидение.

– Ты здесь? – повелительно спросил он. – Как ты сюда попала? Может быть, ты слышала, что здесь говорилось?

– Да, я все слышала, – прошептала девушка.

Теперь в первый раз Нордгейм побледнел: его дочь была свидетельницей разговора! Но через минуту он уже снова овладел собой: рассеять всякое подозрение в душе неопытной девушки, всегда беспрекословно признававшей его авторитет, было, конечно, нетрудно.

– Наш разговор не предназначался для твоих ушей, – резко сказал он. – Не понимаю, как ты могла так долго сидеть там, спрятавшись, если слышала, что речь идет о делах! Из-за этого ты стала свидетельницей того, как я чуть не стал жертвой вымогательства, на которое мне, пожалуй, следовало отвечать жестче, чем я ответил. Такие дерзкие мошенники могут быть опасны даже и для самого честного человека. Свет слишком расположен верить всякой лжи, а тот, кто ведет такие крупные операции, как я, и нуждается в доверии публики, не должен допускать даже простого подозрения. Лучше откупаться деньгами от людей, живущих шантажом. Впрочем, ты в этом ничего не понимаешь. Ступай к себе, и покорнейше прошу больше не приходить в мои комнаты тайком.

Однако Алиса продолжала неподвижно стоять; она не отвечала, не шевелилась, и эта окаменелость и молчание еще больше рассердили отца.

– Ты слышишь? Я хочу быть один и требую, чтобы ни одно слово из слышанного тобой не сорвалось у тебя с языка… Иди!

Вместо того чтобы повиноваться, Алиса медленно подошла ближе к отцу и сказала дрожащим голосом:

– Папа, мне надо поговорить с тобой.

– О чем? Уж не об этом ли вымогательстве? – грубо спросил Нордгейм. – Надеюсь, ты не станешь верить обманщику.

– Этот человек не обманщик, – возразила девушка тем же дрожащим, сдавленным голосом.

– Нет? Кто же в таком случае я в твоих глазах?

Ответа не было. Все тот же застывший, полный страха взгляд по-прежнему был устремлен на лицо Нордгейма, он выражал осуждение, и Нордгейм не мог вынести его. Он с наглой дерзостью встретил своего обвинителя, но перед дочерью опустил глаза.

Между тем Алиса говорила со всевозрастающей твердостью:

– Я пришла сюда, чтобы признаться тебе, папа… сообщить об одном обстоятельстве, которое, вероятно, рассердило бы тебя… Теперь об этом не может быть и речи. Теперь мне надо только задать тебе один вопрос: дашь ли ты доктору Рейнсфельду то, чего от тебя требуют?

– И не подумаю! Я остаюсь при прежнем решении.

– Так это сделаю я… вместо тебя.

– Алиса, ты с ума сошла? – воскликнул Нордгейм, смертельно испуганный. Но она, не смущаясь, продолжала:

– Конечно, он не нуждается в твоем признании, потому что и без него знает правду… должно быть, знал ее уже давно. Теперь я понимаю, почему он вдруг так изменился, почему стал смотреть на меня так грустно и сострадательно и никак не хотел признаться, что тяготит его. Он все знает! И все-таки он проявлял ко мне только доброту и участие, сделал все, что мог, чтобы вернуть мне здоровье, мне, дочери человека, который…

Она запнулась и не договорила.

Нордгейм увидел, что Алису не проведешь, и понял, что надо отказаться от надежды запугать ее. Она приняла безумное решение, которое могло погубить его: необходимо было во что бы то ни стало заручиться ее молчанием.

– Я убежден, что доктор Рейнсфельд непричастен к этому делу, – сказал он более спокойным тоном, – и что он достаточно разумен, чтобы понимать смехотворность подобных угроз. Что касается твоей сумасшедшей фантазии обратиться к нему, то я хочу верить, что ты говоришь не всерьез. Какое отношение эта история имеет к тебе?

Молодая девушка выпрямилась, ее лицо приняло непривычно строгое выражение, и она твердо ответила отцу:

– Действительно, к тебе она имеет больше отношения! Ты знал, что доктор живет тут неподалеку, едва сводит концы с концами, живет в бедности, и даже не подумал искупить свою вину за то, что сделал его отцу. Жизнь и люди обошлись с ним сурово: осиротев еще ребенком, он был брошен на произвол судьбы, нуждался, может быть, даже голодал, когда был студентом, а ты наживал тем временем миллионы с помощью денег, принадлежащих, в сущности, ему, строил себе дворцы, жил в роскоши. Сделай, по крайней мере, то, что от тебя требует Гронау. Ты должен сделать это, или я попытаюсь сделать это сама.

– Алиса! – крикнул Нордгейм, колеблясь между гневом и удивлением оттого, что его дочь – кроткое, безвольное существо, никогда не смевшее противоречить ему – теперь буквально требует от него отчета. – Неужели ты не понимаешь, насколько это серьезно? Ты хочешь бросить отца в руки его злейшего врага…

– Бенно Рейнсфельд не враг тебе! – перебила его Алиса. – Если бы он был твоим врагом, то давно раскрыл бы свою тайну и потребовал бы от тебя совсем другого, не того, чего требует Гронау… потому что Бенно любит меня!

– Рейнсфельд… тебя?

– Да, я знаю это, хотя он и не признавался мне в любви. Ведь я невеста другого, и он, который мог бы добиться всего, если бы требовал и угрожал, уезжает отсюда без единого слова, не требуя у тебя отчета, потому что хочет избавить меня от ужасного открытия, которое я все-таки сделала. Ты и представить себе не можешь, как велико благородство этого человека! Теперь я вполне знаю его.

Нордгейм молчал, к такой развязке он не был подготовлен. Не нужно было обладать особой проницательностью, чтобы убедиться, что любовь Бенно встретила взаимность, страстный порыв молодой девушки говорил об этом достаточно ясно. Если Рейнсфельд знал историю отца, а в этом не оставалось больше сомнений, то действительно могло существовать только одно объяснение сдержанности и молчанию в деле, так близко касавшемся его. Значит, можно надеяться, что он, боясь причинить горе любимому человеку, не воспользуется этим знанием в своих интересах. Но в таком случае его вообще нечего бояться: отец девушки, которую любит Рейнсфельд, застрахован от его мести, а через него, вероятно, можно удержать и Гронау.

– Вот удивительная новость! – медленно проговорил он, не сводя глаз с дочери. – И я узнаю обо всем только теперь? Ты говорила раньше о каком-то признании, что ты хотела мне сказать?

Горячий румянец залил бледное лицо Алисы.

– Что я не люблю Вольфганга, так же как и он меня, – тихо ответила она. – Я сама этого не знала, мне стало это ясно всего несколько дней назад.

Она ожидала взрыва гнева, но его не последовало; напротив, голос отца звучал совсем иначе, необыкновенно кротко.

– Отчего у тебя нет доверия ко мне, Алиса? Ведь не стану же я принуждать свою единственную дочь к браку, к которому не лежит ее сердце. Но все надо обдумать, обсудить. Пока я требую только, чтобы ты не принимала никаких скоропалительных решений и предоставила мне найти выход. Положись на своего отца.

Он наклонился, чтобы поцеловать Алису в лоб, но она вздрогнула и с ужасом уклонилась от его ласки.

– Что такое? – спросил Нордгейм, хмурясь. – Ты боишься меня или не веришь мне?

Она подняла на него грустный, обвиняющий взгляд, а ее обыкновенно мягкий голос прозвучал с неумолимой, суровой твердостью:

– Нет, папа, я не верю твоей любви и доброте. Я вообще не верю тебе… и никогда не поверю!

Нордгейм отвернулся, жестом приказав ей удалиться. Алиса молча вышла из комнаты. Она прекрасно понимала, что у отца и в мыслях не было выдать ее за доктора, что он без всяких угрызений совести намекал на такую возможность, чтобы устранить на первое время грозившую ему опасность. Но он ошибся в расчете: неопытная девушка видела его насквозь, и – странно! – этот бессердечный человек не мог вынести этого. Он сохранял самообладание, столкнувшись с гордым негодованием Вольфганга, и перед грозным натиском Гронау, испытывая только гнев да еще разве что страх, теперь же в его душе в первый раз проснулся стыд. Если бы даже ему действительно удалось избежать расплаты, он чувствовал в глубине души, что осужден, и произнесла над ним приговор его единственная дочь.