— А ты боишься двух-трех капель дождя, дядя Нордгейм? — весело спросила она.

— Что ж ты делал бы, если бы попал под такой ливень, как мы? Впрочем, мне это было нипочем, но мой спутник…

— Ну, мне кажется, шкура Грейфа тоже не боится дождя, — перебил барон.

— Грейфа? Я оставила его в пастушьей хижине: ведь он не умеет лазать по горам, а за хижиной приходится карабкаться взапуски с козами. Я говорю о незнакомце, которого встретила по дороге. Он забрался слишком высоко и не мог найти дорогу назад в тумане, если бы я не проводила его, он и до сих пор сидел бы на Волькенштейне.

— Ох, уж эти мне горожане! — сказал Тургау с досадой. — Приедут с большими горными посохами, в новеньких с иголочки туристских костюмах и делают вид, будто наши Альпы для них — игрушка, а при первом же дожде забиваются в какую-нибудь трещину в скале и приобретают насморк. Что, очень трусил этот франтик, когда началась гроза?

— Нет, он не трусил, — ответила Эрна, — он шел совершенно спокойно рядом со мной под дождем и молниями, и при спуске тоже держал себя храбро, хотя видно было, что он не привык к таким вещам. Но это — отвратительный человек! Он смеялся, когда я ему рассказывала об альпийской фее, которая каждую зиму сбрасывает лавины в долину, а когда я рассердилась, покровительственно заметил: «Да, правда, ведь вы живете здесь в царстве суеверия, я совсем забыл об этом!». Как я хотела, чтобы фея Альп сию же минуту сбросила ему на голову лавину! Я так ему и заявила.

— Ты сказала это незнакомому господину, которого в первый раз видишь? — удивленно спросил Нордгейм.

— Конечно, сказала! Мы терпеть его не можем, не правда ли, Грейф? Ты заворчал на него, когда мы с ним подходили к хижине, и хорошо сделал, мой песик, очень хорошо. Однако, я пойду, надену сухое платье, а то дядя Нордгейм, чего доброго, получит насморк от одной моей близости.

Девушка выбежала из комнаты так же стремительно, как и появилась. Грейф хотел последовать за ней, но дверь захлопнулась перед самым его носом и он, отряхнувшись так, что брызги полетели во все стороны, улегся у ног хозяина.

Нордгейм демонстративно обмахнул платком свои черный сюртук, хотя по счастливой случайности на него не попало ни капли, и резко произнес:

— Не в гнев тебе будь сказано, Тургау, ты непростительно запустил воспитание дочери.

— Запустил? — переспросил Тургау, очевидно, крайне удивленный тем, что в его дочери находят что-то достойное порицания. — Чего же девочке не хватает?

— По-моему, всего, чего следует ожидать от баронессы фон Тургау. Что это за костюм, в котором она сейчас была здесь? И ты допускаешь, чтобы она часами бродила в горах и заводила знакомство с первым встречным туристом?

— Ба, ведь она — еще ребенок!

— В шестнадцать-то лет? На свое несчастье, она слишком рано лишилась матери: ты положительно дал ей одичать. Конечно, если девочка растет в такой обстановке, без ученья, без воспитания…

— Извини, пожалуйста! Когда я переселился после смерти жены сюда, то привез с собой учителя, старика-магистра, который умер только этой весной; Эрна училась у него всевозможным вещам, а воспитывал ее я. Именно такой я и желал ее сделать, потому что нежных оранжерейных растений, как твоя Алиса, нам здесь, в горах, не нужно. Моя девочка здорова и телом, и духом; она выросла свободной, как птица, и должна остаться такой. Если ты называешь это одичанием — сделай одолжение, а мне моя Эрна нравится.

— Тебе — может быть, но не будешь же ты единственным мерилом для Эрны всю ее жизнь. Когда она выйдет замуж… Ведь рано или поздно явится кто-нибудь, кто пожелает на ней жениться.

— Пусть только посмеет! Я этому молодцу и руки, и ноги переломаю! — крикнул барон вне себя от ярости.

— Ты обещаешь быть весьма любезным тестем, — сухо заметил Нордгейм. — По-моему, брак — назначение девушек. Или, может быть, ты полагаешь, что я потребую от своей Алисы, чтобы она оставалась в старых девах, потому что она моя единственная дочь?

— Это совсем другое дело, — медленно сказал Тургау, — совсем другое. Может быть, ты и любишь дочь — почему бы, в самом деле, тебе не любить ее? — но ты отдашь ее с легким сердцем. У меня же во всем Божьем свете нет никого и ничего, кроме моего дитяти, это единственное, что мне осталось, и я не отдам его ни за что. Пусть-ка пожалуют господа женихи! Я их так спроважу, что они забудут дорогу сюда.

Нордгейм взглянул на барона с холодной, сострадательной улыбкой превосходства, с которой смотрят на глупости ребенка.

— Если ты останешься верен своим воспитательным принципам, то тебе не будет в этом надобности, — сказал он, вставая. — Но я совсем забыл… Завтра я жду Алису в Гейльборн: доктор предписал ей здешние ванны и горный воздух.

— В этом элегантном, скучном модном гнезде невозможно выздороветь, — презрительно объявил Тургау. — Прислал бы ты девочку ко мне: тут она пользовалась бы горным воздухом, так сказать, из первых рук.

— Ты очень любезен, но мы, разумеется, должны следовать предписаниям докторов, — возразил Нордгейм. — Надеюсь, мы еще увидимся?

— Конечно! Ведь до Гейльборна всего два часа ходьбы! — воскликнул барон, от которого совершенно ускользнул холодный тон приглашения. — Я непременно приеду с Эрной.

Он тоже встал, чтобы проводить гостя. Различие мнений нисколько мешало в его глазах родственному чувству, и он простился с шурином со свойственной ему грубоватой сердечностью. Эрна, как птица, слетела к ним с лестницы, и они втроем вышли на площадку перед домом.

Подали экипаж Нордгейма. В эту минуту в воротах появился молодой человек и, кланяясь, направился к хозяину дома.

— Здравствуйте, доктор! — весело крикнул ему Тургау, а Эрна с непринужденностью ребенка побежала навстречу гостю и протянула ему руку. — Это наш лейб-медик, — продолжал барон, обращаясь к шурину. — Вот бы тебе поручить ему Алису: он хорошо знает свое дело.

Нордгейм небрежно притронулся к шляпе и едва удостоил взглядом деревенского врача, который поклонился ему довольно неуклюже. Затем он пожал руку шурину, поцеловал Эрну в лоб, и через несколько минут его экипаж уже катился по дороге.

— Пойдемте в комнаты, доктор Рейнсфельд, — сказал барон. — Однако мне только теперь пришло в голову, что ведь вы незнакомы с моим шурином — с господином, который только что уехал.

— С господином Нордгеймом? Нет, я его знаю, отвечал Рейнсфельд, провожая взором экипаж.

— Удивительное дело! — проворчал Тургау. — Все-то его знают, хотя он столько лет не бывал здесь. Точно какой-нибудь имперский посол едет через горы!

Он вошел в дом. Доктор несколько секунд колебался, прежде чем последовать за ним; он оглянулся на Эрну, но та стояла на низенькой ограде, окружавшей двор, и наблюдала за не совсем безопасным спуском экипажа с горы.

Доктор Рейнсфельд, человек лет двадцати семи, не обладал исполинским ростом барона, но тоже был сильного, хотя и грубоватого сложения. Его нельзя было назвать красивым, скорее, наоборот, но у каждого невольно делалось тепло на душе при виде этого лица, выражавшего душевную доброту, и голубых глаз, ясно и детски доверчиво глядевших на мир Божий. Манеры молодого человека указывали на полное незнание светских обычаев, да и костюм его оставлял желать многого. Серая куртка горца и старая серая войлочная шляпа, несомненно, видели немало на своем веку, и выдержали не один ливень, а горные башмаки носили на себе обильные следы грязи. Они свидетельствовали о том, что в распоряжении доктора не было даже скромной верховой лошади, чтобы ездить с визитами, он ходил пешком туда, куда призывал его долг.

— Ну, как самочувствие, господин барон? — спросил доктор, когда они сели друг против друга. — Все в порядке? Приступ не повторялся?

— Все в порядке! Я опять прежний. Вообще не понимаю, отчего вы подымаете такой шум из-за маленького головокружения? С такими здоровяками, как я, вашему брату, докторам, нечего делать.

— Напрасно вы так легко смотрите на дело: именно в ваши годы следует быть осторожным. Конечно, я надеюсь, что ничего не случится, если вы будете следовать моим советам, то есть избегать всякого возбуждения, волнения, соблюдать по возможности простую диету, отчасти изменить обычный образ жизни. Я ведь уже говорил вам об этом подробно.

— Да, вы говорили, но я не следую вашим указаниям, — добродушно объявил барон. — Отстаньте, доктор! Жизнь, которую вы хотите заставить меня вести, — не жизнь. Я должен беречься, я, привыкший взбираться за козами на самые высокие скалы, никогда не обращавший внимания ни на жару, ни на метели и всегда являвшийся первым, когда в горах случалось какое-нибудь несчастье! Я должен отказаться от своей любимой охоты, пить только воду и трусливо избегать всякого волнения, как слабонервная женщина! Какой вздор! И не подумаю слушаться! Я не гожусь для жалкого существования, которое вы мне рекомендуете. Лучше уж сразу конец.

Рейнсфельд задумчиво устремил взор в пространство и произнес вполголоса:

— Собственно говоря, вы правы, барон, но…

Он не стал продолжать, потому что Тургау разразился громким хохотом.

— Вот это называется добросовестный врач! Когда пациент объявляет ему, что намерен послать к черту его распоряжения, он отвечает: «Вы совершенно правы!». И я в самом деле прав, вы сами это видите.

Доктор хотел протестовать против такого толкования своих слов, но Тургау продолжал хохотать, и к тому же явилась Эрна со своим Грейфом.

— Дядя Нордгейм благополучно перебрался через плотину, хотя ее почти затопило, — сообщила она. — Инженеры все сбежались и перетащили экипаж, а потом выстроились шпалерами по обе стороны и низко-низко поклонились, вот так! — и девушка с большим комизмом передразнила почтительный поклон инженеров.

— Нечего сказать, люди! — досадливо пожал плечами Тургау. — То ругали шурина, а чуть он показался — кланяются ему до земли. Как тут человеку не возгордиться!