— Нет, о его сыне, — сказал Герсдорф, немного удивленный, — о молодом враче, товарище господина Эльмгорста.

— А отец?..

— Давно умер, больше двадцати лет назад.

Коричневое лицо Гронау как-то странно передернулось, и он быстро провел рукой по глазам.

— Да, конечно, я и сам мог бы это сообразить. Когда спрашиваешь о ком-нибудь после двадцати пяти лет отсутствия, то должен ожидать, что смерть уже похозяйничала в рядах старых друзей и товарищей. Так Бенно Рейнсфельд умер! Он был лучшим из всех нас и самым даровитым. Но богатства он, верно, не нажил при всем своем таланте изобретателя?

— Разве у него был такой талант? — спросил Герсдорф. — Я никогда не слышал об этом. Во всяком случае, он не достиг известности, потому что умер простым инженером. Его сын пробился в люди исключительно собственными силами, но стал дельным врачом, спросите господина Эльмгорста.

— Даже превосходным врачом, — подтвердил Вольфганг. — Только он слишком скромен, не умеет обратить внимания на себя и свою деятельность.

— Это у него от отца, — сказал Гронау. — Тот всегда оставался на заднем плане и позволял эксплуатировать себя всякому, кому не лень. Царствие ему небесное! Это был самый лучший, верный товарищ, какого только посылала мне судьба…

Тем временем Вальтенберг стоял с Эрной в другом конце зала. Показывая ей редкие кораллы, он спросил:

— Так вам интересно? Я был бы очень счастлив, если бы мои «сокровища», как вы их называете, возбудили нечто большее, чем мимолетный интерес. Может быть, они до известной степени оправдают меня в ваших строгих глазах, в которых я до сих пор читаю упрек. Признайтесь, вы не можете простить всесветному бродяге того, что он стал чужим своей родине?

— Но, по крайней мере, я нашла ему теперь извинение, — ответила Эрна с улыбкой. — В этом сказочном мире, который окружает нас здесь, в самом деле, есть что-то чарующее: невозможно не поддаться его обаянию.

— А между тем это только немые, мертвые свидетели жизни, которая кипит там, вдали, во всей своей никогда не иссякающей полноте. Если бы вы увидели все это живым и на своем месте, то поняли бы, почему я не могу долго выдержать под здешним холодным северным небом, почему меня неудержимо тянет назад, в страны, где светло и тепло. Вы и сами не уехали бы оттуда.

— Может быть. Но может быть и так, что в ваших солнечных странах мною овладела бы тоска по моим холодным родным горам. Однако не будем спорить, решить этот вопрос можно было бы, только попробовав, а я едва ли когда-нибудь попробую. Мы, женщины, не пользуемся безграничной свободой, не можем разъезжать по свету одни, ни о чем не заботясь, как вы.

— Одни! — повторил Эрнст, понижая голос. — Вы могли бы вверить свою охрану человеку, который показал бы вам этот мир, и для которого было бы счастьем ввести вас в царство света и тепла. Может быть, вы вступите в него когда-нибудь об руку… с мужем.

Последнее слово было произнесено так тихо, что Эрна одна могла слышать его. Пораженная, она вопросительно взглянула на собеседника и встретилась с устремленным на нее жгучим, страстным взглядом. Она побледнела и невольно отшатнулась.

— Это в высшей степени неправдоподобно, — проговорила она, — для такой жизни надо иметь природные задатки, а я…

— У вас есть задатки! — перебил Вальтенберг почти бурно. — У вас одной из сотен женщин! Я убежден в этом!

— Неужели вы такой знаток людей? — сдержанно спросила Эрна. — Мы видимся сегодня только второй раз, при таких условиях судить о чужом характере довольно смело.

— Вы правы, фрейлейн, — ответил Вальтенберг обиженно. — В здешнем мире формальностей и церемоний легко ошибиться в суждении о чьем-либо характере. Здесь не признают горячих душевных движений, и пылкое слово, невольно сорвавшееся с языка, считается дерзостью. Здесь на все есть свое время и свои правила… Прошу извинить, я забыл об этом!

Он поклонился и отошел к другим дамам.

Эрна с облегчением перевела дух. Она принимала явное предпочтение хозяина дома без всякой задней мысли, не придавая ему значения и не подозревая о планах дяди. Именно поэтому она не могла сердиться на этого человека, далекого от всяких расчетов. С его стороны, конечно, смело делать такие намеки уже при второй встрече, но они отнюдь не были оскорбительными, а Эрна даже любила все смелое, необычное, все, что не следует принятым правилам и формам. Почему же ее испугало это полупризнание, почему ее охватил такой жгучий страх при мысли, что она действительно может быть поставлена в необходимость дать решительный ответ. Она сама не могла объяснить это себе.

Баронесса Ласберг напомнила, что пора ехать. В самом деле, гости засиделись и начали поспешно прощаться. Последовал обмен приветствиями и выражениями благодарности. Вальтенберг прилагал все усилия, чтобы до последней минуты оставаться любезным хозяином, но ему никак не удавалось справиться с дурным настроением, в которое привело его окончание разговора с Эрной. В его поведении чувствовалась натянутость, когда он провожал гостей, и для него было облегчением, что они, наконец, уезжают. Мрачно посмотрел он вслед отъезжающему экипажу и пошел назад в только что покинутые комнаты.

Вальтенберга глубоко рассердил полученный от Эрны отпор, подействовавший на этого страстного человека, как дыхание ледяного севера, и он искал успокоения в своем возлюбленном Востоке, окружавшем его своей красочной роскошью. Но как будто и здесь остался след от пронесшегося холодного дыхания: все вдруг показалось Эрнсту бесцветным, безжизненным! Это было лишь мертвое подражание действительности.

— Мастер Хрон, что с господином? — спросил Саид, входя с Джальмой через некоторое время в комнату с балконом, чтобы убрать со стола.

— Он хочет быть один, он в очень дурном духе.

— Да, в очень дурном, — подтвердил Джальма, научившийся пока лишь нескольким немецким словам.

Гронау и сам заметил, что Вальтенберг расстроен, но не мог объяснить себе причины, а потому помедлил с ответом. Но он никогда не лез за словом в карман и на этот раз, сам того не подозревая, напал на истину, когда заявил коротко и ясно:

— Это оттого, что он пригласил дам. От них всегда бывают неприятности.

— О! Всегда? — спросил Саид, которому дело казалось не совсем ясно.

— Всегда! — решительно повторил Гронау. — Белые они, черные или коричневые — безразлично: все приносят с собой неприятности, а потому надо обходиться без них и держаться от них подальше. Зарубите это себе носу, повесы вы этакие!


8

Наступило лето — впрочем, для гор только начало лета, потому что была всего половина июня, но леса и луга уже оделись свежей зеленью, и только снежные вершины стояли в своем белом одеянии, которого никогда не снимали.

Величественная альпийская долина, еще три года тому назад не тронутая людьми, строгая и пустынная, теперь всюду носила следы деятельности человека, вторгшегося сюда с полчищем служащих ему сил. В каменных стенах зияли отверстия туннелей, снизу змеей поднималась тонкая линия железной дороги, которой лес и скалы вынуждены были дать место, а над ущельем висел шедевр всего грандиозного сооружения — Волькенштейнский мост, почти уже законченный и как бы парящий на головокружительной высоте.

Нелегко было провести здесь дорогу, и именно волькенштейнский участок представлял для этой смелой затеи самые большие затруднения. Тщательным образом продуманные планы оказывались ошибочными, вспомогательные средства, на которые рассчитывали с полной уверенностью, не давали желаемого результата, происходили непредвиденные катастрофы, и не раз возникало сомнение в возможности окончания работ.

Но во главе волькенштейнского участка стоял человек, которому это трудное дело было по плечу; его не пугали никакие препятствия, и никакая катастрофа не лишала его мужества. Несмотря ни на что, он подвигался со своими рабочими вперед и шаг за шагом подчинял себе горы.

Железнодорожное общество оценило теперь выбор Нордгейма, против которого сильно возмущались вначале. Мало-помалу Эльмгорст получил почти неограниченную власть и сумел удержать ее в своих руках и пользоваться ею. Главный инженер давно уже давал делу только свое имя; каждая новая мысль, каждое решение исходило от энергичного и талантливого начальника его штаба, то есть Эльмгорста, а с тех пор как последний обручился с дочерью Нордгейма и за ним стояли миллионы, всякая оппозиция смолкла.

От Волькенштейнергофа не осталось и следа; дом был разрушен вскоре после того, как закрыл глаза его владелец, и на том месте, где стояло старое родовое гнездо Тургау, возвышалось теперь внушительное здание, будущая станция, расположенная у самого начала большого моста. До открытия железнодорожной линии в нем временно помещалось техническое бюро, а верхний этаж занимал Эльмгорст. Здесь была, так сказать, главная квартира волькенштейнского участка и, таким образом, центр всей железнодорожной линии.

Вольфганг и тут устроился с комфортом. Высокие, светлые комнаты имели очень уютный вид, особенно рабочий кабинет с темно-зелеными драпировками и коврами, с резной дубовой мебелью и шкафами, полными книг. Из углового окна открывался вид на мост, так что сооружение постоянно находилось перед глазами своего творца.

Эльмгорст сидел у письменного стола и разговаривал с только что пришедшим Бенно Рейнсфельдом. Молодой врач нисколько не изменился, разве только стал еще более неуклюжим и массивным. Сказывалось продолжительное пребывание в захолустном горном местечке, утомительная деревенская практика, оставлявшая ему очень мало свободного времени, и общение исключительно с людьми, не обращавшими никакого внимания на внешность.

Впрочем, в настоящую минуту доктор был в полном параде — на нем был черный сюртук, в котором он щеголял лишь в чрезвычайных случаях и который отстал от моды, по крайней мере, на десять лет. Но и в нем Рейнсфельд выглядел не слишком респектабельно, потому что сюртук сильно стеснял его, гораздо лучше чувствовал он себя в своей серой куртке и войлочной шляпе. Доктор несколько омужичился и, очевидно, сам чувствовал это, потому что с самым сокрушенным видом выслушивал упреки товарища, который, осмотрев его, покачал головой и спросил с раздражением: