К тридцати годам он превратился в длинного, плоскогрудого господина с пышными светлыми волосами, всегда нахмуренным лбом и хмурым, тревожным взглядом. Детская плаксивость обернулась и вовсе неожиданным качеством, он стал вести себя как прокурор: каждый перед ним был в чем-то виноват. Себя он почитал справедливейшим человеком на свете, но как-то всегда эта справедливость оборачивалась ему на пользу. Непомерную жадность свою он называл бережливостью, а необходимость расстаться с любым видом собственности причиняла ему чисто физическую боль, что-то ныло внутри, сокращалось, а щека начинала дергаться беспокойным тиком.

Сестрица, как уже говорилось, звалась Клеопатрой, была она годом старше Матвея. Можно, конечно, предположить, что в момент появления дочери на свет маменька что-то прочитала про египетскую царицу и, восхищенная ее судьбой, а также двумя нездешними красавцами, Антонием и Юлием Цезарем, – решила назвать маленькое, круглолицее, с носом кнопкой и замшевыми щечками создание экзотическим именем. Но скорее всего имя «Клеопатра» запало в сердце Анне Петровне где-нибудь на петербургских «машкерадах», до которых она была большая охотница. В ожидании очередного ребенка она молилась истово, чтоб новоявленный младенец родился красивым, все остальное приложится трудом и старанием, тем более что этот бесплатный дар, кроме как молитвой, не заработаешь. В двадцать три года Клеопатра так и не стала красавицей, но была очень мила, и имя ее не звучало насмешкой. В отличие от худых и высоких братьев, она была круглолица, полногруда, с пышными покатыми плечами, тонкой талией и пухлыми ручками, на которых жеманный мизинец тоже изгибался полукругом.

В России не любят тощих, по всем канонам она была невеста хоть куда, но не везло Клеопатре, не могла она никого пленить настолько, чтоб этот некто пренебрег малым приданым и полным отсутствием земель, которые давали бы за невестой.

Ужин прошел в чинной беседе. Матвей ждал вопросов о Париже или вскользь брошенного замечания о заграничной жизни, от которого он мог бы перейти к объяснению своего неожиданного приезда, но Иван, раньше молчаливый, никаких вопросов не задавал, а без умолку говорил сам, и все о деревенских делах: о мельнице, требующей ремонта, о сгоревшей в дубовой роще церкви – новую надо ставить, о малом урожае ржи, скромном приплоде в стадах, словом, «все крестьяне спились, и земледелие упадает». Никогда доселе не слышал Матвей, чтоб столько болтали о делах сельских, для этого управляющий есть. Клеопатра молчала, только испытующе смотрела на Матвея, глаза ее все время подозрительно блестели.

– Ладно, поздно уже. Что свечи зря жечь? Придет день, все важное и обговорим, – сказал Иван и встал.

Для ночлега Матвею отвели гостевую, сказав, что его бывшая комната еще не прибрана. В гостевой же горнице только и успели, что обтереть пыль. Неприютное помещение… Одинокая свеча в шандале из трех рожков – на всем Иван экономит! – осветила ложе, сработанное деревенским мастером, кованый сундук у стенки и рукомой у входа.

Матвей смертельно устал, и казалось, лишь донесет голову до тощей подушки – сразу провалится в сон. Но мечтам Матвея не суждено было сбыться. Он только успел снять сапоги, как в дверь осторожно постучали. И тут же на пороге возникла испуганная Клеопатра. Она поднесла палец к губам и, призывая к тишине, пытливым взглядом окинула комнату, словно ожидала увидеть в затененных углах злоумышленников, потом улыбнулась и прошептала:

– Пойдем ко мне. Здесь нас могут подслушивать.

– Кто? – не понял Матвей.

– Нетопыри да мыши.

8

Комната Клеопатры на втором этаже была так плотно заставлена всякой ненужной мебелью, что жить в ней можно было, только избегая резких движений. Подоконник заставлен цветами в горшках, на всех прочих горизонтальных поверхностях теснились шкатулки, коробочки с бисером, нитки, пяльцы, мелкие книжицы то ли для чтения, то ли для дневниковых записей. Яркие цветы на холщовых обоях казались выпуклыми, они зримо выступали из стен, уменьшая объем горницы, и казалось, задень локтем этот цветущий луг, и сочные колокольцы польются тебе на голову пахучим водопадом. Лежанка тоже была закрыта вышитым цветами покрывалом и загромождена таким количеством подушек, что непонятно было, где хозяйка спит.

Но все это богатство Матвей рассмотрел уже днем, ночью при свече он увидел только дробящиеся тени и малое свободное пространство со стулом подле столика. На этот стул он и сел, Клеопатра опустилась на лежанку и, как только устроилась удобно в пoдушках, сразу заплакала, склонив к груди лицо.

– Батюшка помер, – прошептала она с такой интонацией, словно скорбное событие произошло не год назад, а на прошлой неделе и горе не дает говорить ни о чем другом.

Плакала она долго, и Матвей молча гладил ее по плечу. Наконец успокоилась, отерла ладошкой лицо, словно сняла с него печаль, и, ласково усмехнувшись, сказала:

– А ты совсем парижанин. Красивый… Только поизносился в дороге. Неужели вот так верхом из самой Франции?

– Нет. Это уж потом верхами. До Варшавы ехал в карете.

– А багаж твой где?

– Нету, Клепушка, багажа.

Матвей собрался было рассказать случившуюся с ним страшную историю, но передумал. Зачем пугать сестру эдаким количеством трупов? И потом, неловко как-то сознаться, что все произошло, когда он, пьяный, в крапиве лежал.

– Украли, что ли? – ахнула Клеопатра.

– Вот-вот, украли, – ухватился Матвей за поданную мысль, – в Польше… А потому подарочек из Парижа я тебе, Клепушка, не довез. Но ты не огорчайся. В Москву поеду, куплю тебе штуку шелка на платье.

– Бог с ним, с подарочком, главное, что ты вернулся и здесь передо мной сидишь. Уж как я тебя ждала, как ждала! Иван запретил мне тебе письма писать, зачем, говорит, на почту тратиться? Тогда я стряпчему все отписала, Епафродиту Степановичу, да с верным человеком в Москву передала.

– Лялин и вызвал меня в Россию.

– Богородицу благодарю, что услышал Господь мои молитвы. – Она истово перекрестилась на икону. – Ты дома. И вот что ты, Мотя, должен понять: вся наша жизнь в руках Ивана, а братец – наш скаредный негодяй, хладнокровный и меланхолический.

– Это как же – меланхолический?

– А вот так. Голоса не повысит. Спокойно эдак говорит за завтраком, мол, дурно спал ночь, у него видения и бессонница.

– Какие видения?

– Всякие. Ему на пользу. Давеча говорил, что ему батюшка покойный являлся и сказал: со свадьбой сестры твоей Клеопатры надобно повременить.

– Ничего. Мне завтра тоже во сне явится батюшка и скажет: венчать надо Клепушку, и немедленно. Я тебя и обвенчаю.

– Ничего у тебя не получится, любимый брат, потому что дело в приданом. Ты знаешь, что за мной Иван дает? Серьги и монисты турецкой работы, шали китайские, ковер персидский, молью траченный, и жирандоли без многих хрусталей. Это ли приданое для достойной девицы? А про деньги говорит: это мы потом обсудим.

– Вот и обсудим.

– Ничего ты с ним не обсудишь. Он в разговоре только о своих делах говорит, до твоих ему и дела нет. Он завтра может вообще запереться в своих покоях и носа не показать. Ты не понимаешь, что за человек Иван! Смотри, – она растянула тесемки мешочка, который носила у пояса, и вынула чайную ложку, – с собой ношу, а то есть будет нечем. Он всю посуду попрятал. Я думала, продал. Ан нет, к твоему приезду серебро достал. Но завтра же он все спрячет и опять будем есть на оловянной да деревянной посуде. У ключницы Лукерьи ключи отнял, теперь сам кладовые отпирает и запирает. И все ворчит, угрожает! В доме боятся его, как чумы. А ведь если и сечет людей, то вроде за дело, но более всего нравоучениями мучает и в дальние деревни ссылает. Лукерья говорит, что не может такой мухоморный характер просто так произойти, мол, сглазили Ивана. Но не об этом я с тобой говорить хотела. Послушай, Мотенька, что я тебе расскажу.

В окно с тупым упорством бились ночные толстотелые мотыльки, залаяла собака и смолкла, затем донеслось тихое пение девок-кружевниц, которые плели подзоры, прошвы для подушек и пододеяльников к вечно отодвигающейся свадьбе Клеопатры. Девки-кружевницы и при родителях работали как одержимые. Помнится, когда уезжали осенью в Москву, их с их коклюшками сажали в отдельные подводы, чтобы они и в дороге не ели хлеб даром и были заняты делом. Куда же подевался их плетеный товар? И сейчас в темноте, видно, лучину жгут и все плетут, как парки, сочиняют судьбу Клеопатре.

Глаза у сестры опять стали тревожными. И вои что она ему рассказала.

– Как уехал ты, Матвей, в Европу, так и жизнь у нас кувырком пошла. Не сразу, правда… Жили по-прежнему широко, к обеду по нескольку карет приезжало. Хлебосольствовали… А уж когда юный император Петр Алексеевич скончался, в Москве такое началось! Бедный император, я его видела: высокий, статный, пасмурный, словно предвидел он свою скорую кончину.

– Где ж ты видела императора?

– Батюшка взял меня на праздник водосвятия, уже была назначена царская свадьба с княжной Екатериной Долгорукой. Выезд был роскошный! Она ехала в открытых санях, шубка на ней парчовая, серебряная, а уж хорошенькая! А император стоял на санях сзади, дальше конвой, свита. Холод был ужасный. Церемония длинная, батюшка меня домой отослал, а сам все четыре часа простоял на льду. Я, грешным делом, думаю, что тогда он ноги и застудил.

Как ты знаешь, свадьба царская не состоялась, император умер оспой. Верховный совет заседал в Лефортовом дворце, решал – кого позвать на царство. Когда приехала Анна Ивановна из Курляндии, Москва встречала ее широко, радостно. Потом пошли собрания. Батюшка на всех собраниях присутствовал и стоял за самодержавие, поэтому был принят в числе прочих самой императрицей.

На прием в Кремлевский дворец батюшка поехал уже больной, горячечный. Но потом ничего, отлежался, отпоили мы его чаем с малиной да медом, а по весне он опять захворал и велел переезжать в Видное. С тех пор мы здесь живем и носа на люди не кажем, а двор-то уже не в Москве, а в Петербурге. До Северной столицы никогда теперь не добраться, а здесь скука страшная!