– Полегчало? – с пониманием спросил Стив, но я уже снова лежала головой у него на плече, непонятно откуда возникший заряд почти весь вышел, и, чтобы выдавить из себя его остаток, я сказала куда-то в воздух:

– Как же я люблю тебя!

– Ты все-таки дура. Ты меня когда-нибудь прокусишь. Я улыбнулась, голос Стива был полон безразличия, если Бы я даже и прокусила его, он все равно бы не заметил.

– Конечно, моя голова может разорваться, если что-нибудь произойдет не так. Запросто возьмет и разорвется, – повторила я.

Он приподнялся надо мной, осторожно, внимательно, чтобы не повредить уюта моей головы. Его свободная рука легла мне на живот и, томительно медленно собирая на своем пути кожу, мышцы, до боли перемалывая все это в горсти, двинулась ниже, к лобку, к коротким волосам на нем. А потом, не жалея, захватывая все, что только можно было захватить, двинулась дальше, и я, уже в предчувствии, уже с трудом вдыхая и сглатывая волнение, напряглась и даже приподнялась бедрами и чуть раздвинула ноги, не широко, чтобы только прошла его рука.

Я знала, я чувствовала, что губы мои раскрыты и ждут его со всей своей слезящейся нежностью, мечтая, чтобы хотя бы его рука, хотя бы его пальцы дотянулись и трогали, и брали. И дождались. Он накрыл их ладонью и повторил движение: сжал, захватил губы, волосы и еще что-то от самого края ноги, и перемешал, сжимая немилосердно, так что я заерзала от боли и, придавленная его рукой, выгнулась грудью, пытаясь перехватить ртом его рот, который уже был здесь, рядом, вплотную. И только перед тем, как отпустить меня, рукой, губами, он вдохнул в меня слова, я различила их не по звуку, а по колебанию воздуха:

– Это еще называется «сойти с ума».

И он отпустил, а я, рухнув вниз, захотела снова сказать, что люблю его и что, наверное, уже сошла с ума, но промолчала и, лишь повернув к нему голову, дотянулась до него губами и чмокнула наугад.

То ли это был вкус его шеи, то ли секундное скольжение губ по коже, а может быть, потому, что я подумала о нем с мгновенно возникшим трепетом, наверное, именно поэтому, но я приподнялась и склонилась над ним, внимательно вглядываясь в каждую черточку, каждый штрих на его лице. Как ни странно, я не нуждалась в его ласке, я хотела только давать, и мне не нужно было ничего в ответ. Мои волосы соскользнули вниз, на его лицо, а губы, слегка, едва касаясь, прошлись вдоль шеи, тревожа ее легкостью движений, отдавая нежность и тепло, но и их же получая взамен, и еще его запах – нежный, тонкий, почти детский запах его кожи. Я так любила его сейчас и за спокойствие, и за благодарность в закрытых глазах, и за едва различимое дрожание кожи под моими губами.

Я подалась к нему, мой живот вдавился в его бедро, и я почувствовала боль, но я не боялась боли, ни сейчас, ни потом, моя грудь, сдавленная нашими телами, тоже ощутила ее, но не резкую, а тупую, распластанную, которую я и ждала. Я сползла губами к его груди, к спутанному щекотанию волос, к их ласковому упругому сопротивлению. Как трава гибко выгибается от порыва ветра, чтобы тут же распрямиться, так и они пытались освободиться от моих губ, но тут же сами цеплялись за них, не пуская, пытаясь продлить, задержать. И еще мной овладел какой-то первобытный инстинкт, животный, неподвластный: спрятаться, закопаться, почувствовать себя маленькой на его широкой груди. Но не беззащитно-маленькой, а ведущей, контролирующей эту мужскую силу, и не противиться ей, а, наоборот, подчиниться, и именно этим в результате овладеть ею.

Наверное, я застонала, скользя лицом по его груди, перекатываясь по его телу; все чувства, которые накопились во мне и не могли найти выхода, вылились в этом слабом звуке. В это мгновение я впервые поняла, что у меня есть душа. Я даже представила, что если бы в эту секунду меня вдруг разрезали, вскрыли бы грудную клетку, то внутри, где-то между сердцем и легкими, они, безжалостные исследователи, обнаружили бы душу, вполне материальную, осязаемую, только уже уменьшившуюся от прозвучавшего стона и все еще продолжающую таять.

– О, Боже! Как хорошо! – прошептала я. – Как я люблю тебя, милый.

Стив тоже стал совсем иным, чем минуту назад. Его руки ходили по моему телу, и я начинала чувствовать давление внизу живота, сначала слабое, неуверенное. Казалось, его легко можно пресечь, остановить и свести на нет, но время было упущено, и оно каменело, и разрасталось, и становилось неподвластным.

Но сейчас, когда слова мои, не удержавшись, почти безотчетно выскользнули наружу, я почувствовала, как он вздрогнул, и его рука сгребла мои волосы, он рывком опрокинул меня, и я сразу оказалась распластанной, раздавленной. Он разглядывал меня, как будто заново, будто в первый раз, и я поежилась от его взгляда, близкого, почти без расстояния, он наваливался на меня тяжелее его тела.

– Повтори, – услышала я.

– Я люблю тебя. – Я даже качнула в неверии головой.

– Повтори. – В его голосе звучало зверство и угроза, и мне понравилось.

– Я люблю тебя. Я люблю тебя. Хочешь, еще сто раз? Я люблю тебя.

– Еще, еще.

Стив требовал, и я поддавалась.

– Я люблю тебя, люблю тебя, люблю.

Я сама почувствовала, что это бессчетное повторение закружило меня, и тело налилось упругостью, требуя сил. Но их не было, я только хотела раздвинуть ноги, но, когда попыталась, оказалось, что он уже между ними, и мне было совершенно все равно, когда и как это произошло, я только шла бедрами ему навстречу и искала, и знала, что найду.

– Люблю, люблю, люблю… – повторяла я, как будто в этих словах и заключался весь смысл, вся суть нашего существования, и отчаянное, безотчетное повторение это вошло в такт с движениями, и я пронзительно сжималась, когда он входил, раздвигая меня, но тут же освобождал, оставляя пустоту внутри, только лишь для того, чтобы сразу войти снова. Так продолжалось много раз, и слова мои уже больше не были ни словами, ни причитанием, ни ворожбой, они стали лишь частью одной многослойной паутины, окутывающей меня своей липкой вязью, и я вдруг резко пришла в сознание, когда поняла, что уже очень близко, опасно близко. Это испугало меня, хрупкая паутина прорвалась сразу в нескольких местах, я увидела свет и вскрикнула в испуге:

– Подожди, подожди, – и он, понимая меня, остановился, и раскаченная глыба тоже остановилась моим неистовым усилием, прямо над обрывом.

– Подожди, – повторила я, и, когда он немного отстранился, я скользнула под ним и освободилась. Куда девалась его, недопускающая движений тяжесть, как легко я ушла от ее пригвождающей власти?

Я села на кровать, я знала, что он еще не оправился от изумления, от первой растерянности, но ведь он сам научил меня этому извращенному терпению, не ведая, что я запомню и однажды накажу. Мне по-прежнему безумно хотелось его, это было мукой, вот так зажать себя, но мука эта была не острая, а тягучая, сладостная, выжимающая соки, так что они сочились, прозрачные, наружу, как патока, тяжелые и обильные, и освобождали от тяжести.

– Я хочу нарисовать тебя, – сказала я, вставая и убирая волосы со лба. – Вот такого, хотящего, неудовлетворенного.

Он улыбнулся, как большой, самодовольный кот, который, играясь с мышкой, ненароком приручил ее.

– Я никогда не рисовала тебя такого. У тебя сейчас бешеное, дикое и в то же время беззащитное лицо. А глаза… – я не знала, что сказать о глазах. – Я хочу попробовать.

Он лениво, но довольно усмехнулся:

– Тебя лицо интересует?

– Только лицо, – пообещала я.

– Ладно. Но ты не одеваешься.

– Конечно, нет. – Я даже удивилась, что он это сказал. – Ты странный, в этом же вся идея.

– Идея? Какая идея? – Это он подсмеивался, но я сделала вид, что не замечаю.

– Рисовать и одновременно умирать от тебя. Именно это он и хотел услышать, я знала.

Стив смотрел на меня, не отрываясь, а потом сказал с улыбкой:

– Возможно, все великие портреты были именно так написаны.

– Ты думаешь, мы с тобой не первые это придумали?

Я достала из шкафа папку, набор карандашей и уголь, я еще не решила, чем буду рисовать, и села на стул рядом с кроватью. Мне было неловко голой не потому, что он так въедался в меня глазами, просто голое тело стало непривычно неуклюжим, в основном из-за холодящей мокроты, захватывающей ноги; скользкость эта напоминала мне, что я все же что-то недобрала, что-то упустила.

– Ты думаешь, Модильяни тоже рисовал, занимаясь любовью? – спросила я.

В последнее время я была влюблена в портреты Модильяни.

– Почему бы и нет. Ты же знаешь, что его натурщицы становились в основном его любовницами. Он ведь был красавчиком.

– Почему я не Модильяни? – спросила я, не без глупой зависти. – Знаешь, если бы он не выдумал свои портреты, Их бы выдумала я.

– Ничего, ты у нас тоже красавчик, – успокоил меня Стив.

– У кого это у нас? – Я уже начала рисовать, и только это имело значение, но я все же спросила, так, для определенности.

– У меня, – поправился Стив.

Он полулежал, полусидел на подушках, но я не хотела изображать никакой опоры, только тело, повисшее в воздухе. Руки его были заложены за голову, и меня немного смущали волосы под мышками, они отвлекали, я почему-то волновалась от их вида и попросила:

– Опусти правую руку. – Он послушался, но кисть руки легла не совсем так, как мне хотелось, и я поправила его:

– Нет, не так, положи ее на ногу.

– Ты же лицо рисуешь. При чем тут нога?

– Ничего, ничего, – успокоила я его. – Так получается выразительней.

Он опять усмехнулся:

– Давай решим сначала, что ты называешь лицом?

Я на самом деле рисовала портрет. Главное, было поймать мгновенное выражение глаз, кажется, чуть расширенных сейчас и источающих что-то неуловимое. Но что именно, я не могла распознать, оно ускользало, и я не могла определить его не только словами, но и движением руки. У меня не получались не только глаза, но и овал лица, и я знала, что все дело в тенях, мне надо по-другому распределить свет и тени. Я морщилась от почти физической натуги, до боли кусая губу, я пыталась ухватиться взглядом, хоть за что-нибудь ухватиться, но не получалось.