– Не важно… главное, что ты пишешь, верно? Какая разница: в моем это вкусе или нет.

– Да ну…

– Эй, – он приподнял мой подбородок и заглянул в глаза. – Ты напишешь еще тысячи страниц. Книги. Эпические романы. Это ведь только начало.

Мне хотелось сказать ему, что я люблю это начало. Но его губы уже накрыли мои, и их мягкое тепло принесло мне уверенность и покой, в которых я так нуждалась.


На следующее утро я проснулась поздно, один кот лежал у меня в ногах, другой на плече. Флориан ушел много раньше, и Ти-Гус и Ти-Мусс победоносно оккупировали территорию, которую считали своей, то есть меня. Я сонно провела рукой по шерстке Ти-Гуса и осторожно перевернулась на бок, стараясь их не столкнуть. В окно было видно тяжелое серое небо, которое меня вполне устраивало, – идеальное небо, чтобы пережить похмелье дома, не мучаясь комплексами за растительно прожитый день.

Я подумала об Эмилио, который, наверно, был уже далеко, и о Катрин, которая скоро проснется и в ближайшие три недели, я была уверена, будет оплакивать утрату своей великой любви. Вчерашний разговор с ней и Никола не шел у меня из головы, и это было еще тяжелее, чем алкогольные пары и головная боль. Я поцеловала теплую головку кота и с трудом поднялась.

Флориан оставил мне записку на кухонной стойке, он писал, что любит меня и что вечером приготовит ужин «только для нас с тобой». «Счастливо поработать над рукописью», – добавил он в конце. Так он подбадривал меня, но сегодня утром это елейное пожелание показалось мне издевательским. Я приготовила кофе, ворча и спрашивая себя, не рано ли звонить Никола. Вчера я так и не поговорила с ним после нашего спора, и от этого остался неприятный осадок, который мне хотелось стереть, услышав его голос и его смех. А если мое примирение с Флорианом означает, что мы с друзьями отдалимся друг от друга? Я ударилась в панику при этой мысли, но потом сказала себе, что, очевидно, чересчур переживаю из-за похмелья и лучше выпить как минимум две чашки кофе, прежде чем звонить кому бы то ни было. Но не успела я налить себе первую, как мой телефон подал голос. Это был Флориан.

– Эй, – сказал он ласково. – Я тебя разбудил?

– Нет… я варю кофе.

– Везет тебе! Я с восьми утра в офисе. Что будешь делать сегодня?

– Не знаю… – Я посмотрела на серое небо. – Может быть, запущу нон-стоп «Студию 30» или что-нибудь в этом роде.

– Тебе надо писать.

– Я… – Мне захотелось повесить трубку. – Может быть, – сказала я, совладав с собой. – Я пойду выпью кофе, ладно?

– Ладно. Я буду у тебя около шести. Только ты и я, meine Liebe[76].

– О’кей. Я люблю тебя.

Я отключилась и пошла посмотреть в окно, где и простояла, пока запах сгоревшего кофе не вернул меня к плите. Флориан имел обыкновение меня «тетешкать», как сказала бы моя мать, и эта манера выводила меня из себя и радовала одновременно. Я вспомнила, как упрекнула его за тем катастрофическим обедом вскоре после разрыва, что он обращался со мной, как с ребенком. Он это делал по-прежнему и терпеливо уговаривал меня писать, как уговаривают ребенка учить уроки. И я не знала – раздражало ли меня это отношение само по себе или дело в том, что в глубине души я сама хотела быть ребенком и слушать, как мне говорят елейным тоном, что ничего страшного, если мой текст нехорош, я еще напишу лучше, как большая девочка.

Я отнесла чашку кофе в кабинет, где почти не бывала после возвращения Флориана, и поставила ее на секретер. Я ничего не писала, закончив биографию гаспезианского вундеркинда, и ждала нового заказа от издателя, который, в свою очередь, ждал от меня оригинальных текстов. Я подумала было начать писать, но сам факт, что меня уговаривал Флориан, лишил меня всякого желания – мне казалось, будто мною манипулируют, что было смешно, но достаточно, чтобы я не послушалась. Я все-таки открыла компьютер, но с единственной целью – вставить в него диск «Студии 30». Приветствовав довольной улыбкой героев на маленьком экране, я решила убрать на место валявшиеся вокруг книги.

И вот, приподняв антологию французской поэзии, – я достала ее, чтобы прочесть Флориану стихотворение Аполлинера, которым упивалась, когда он ушел, – я нашла второй экземпляр той самой новеллы, о которой мы говорили вчера. На полях были какие-то пометки, и мне понадобилось несколько секунд, чтобы узнать почерк Максима. Я послала ему этот текст несколько недель назад, и он отдал мне экземпляр со своими комментариями, в который я даже не удосужилась заглянуть, так стремительно закрутились события.

Почти все поля были в пометках. Замечания, соображения, иногда советы. Я начала читать стоя, потом села за секретер и выключила звук диска, по-прежнему стоявшего в компьютере. Максиму не все понравилось, но его замечания были не категоричны, советы добрые и по делу. И главное, они перемежались похвалами, явно от чистого сердца, собственно, это тоже были комментарии типа: «Вау. Чертовски хорошая строчка» или «Какой пассаж, мне завидно» и смайлик – ухмыляющаяся рожица.

На обороте последней страницы он написал: «ВЕЛИКОЛЕПНО. Я сказал тебе, что завидую? Две-три вещи я не понял – не терпится об этом поговорить. Представляю, какой кайф ты словила, когда писала это, а?»

Я сидела с текстом на коленях, уставившись на веселый смайлик в конце последнего комментария Максима. Не знаю, сколько времени я просидела так, но когда встала, то ощутила наконец ту самую уверенность, которую искала столько недель, и сказала вслух: «Ох, твою мать».

Глава 20

«Ох, твою мать», – повторила я, наверно, уже в десятый раз. Я столько дней ждала озарения, твердя себе, что нет ничего глупее, потому что озарений не существует, – и вот меня озарило. Меня прямо-таки затопило светом. Мои глаза были раскрыты, распахнуты настежь, я видела все с ошеломляющей ясностью, и только один, очевидный теперь, вопрос бился в голове: как я могла быть до такой степени слепой? Я была огорошена собственной глупостью так, что совершенно не могла ничего делать, только стояла с листками в руке, повторяя: «Ох, твою мать».

Я опустила глаза на странички, которые мялись в моих пальцах, и на смайлик Максима в конце. Это он, сказала я себе. Все это время был он. И я засмеялась. Я смеялась, перечитывая комментарии Максима с его характерным изгибом буквы «а» и явно чрезмерным количеством «х» вместо поцелуев. Я смеялась, потому что мне понадобились эти несколько слов, написанных ручкой на старом тексте, чтобы понять очевидное, которого я не сумела увидеть, которого видеть не хотела, несмотря на тысячи признаков, исподволь проявившихся в течение последних недель. Максиму понравился мой текст – по крайней мере, понравился больше, чем Флориану, – и я была этим тронута, но еще больше я была потрясена тем, что его комментарии адресовались мне, именно мне, той Женевьеве Крейган, которую я начала (наконец-то!) узнавать и которую Флориан не знал. Я вспомнила недели, проведенные с Максимом, его улыбающееся лицо, его слишком пристальные взгляды в кафе Гаспара, на блошином рынке, за кружкой пива в приглушенном свете бара Нико. Он видел меня, сказала я себе. Он видел меня все это время.

А я – мне было хорошо, я расцветала под этим добрым и чистым взглядом, но была так поглощена своей жалкой персоной, что не смогла увидеть того, что было перед глазами. Максима – с его непринужденностью и естественностью, с его чувством юмора, доставлявшим мне откровенное удовольствие, потому что я находила его большим умницей. Максима – который действовал мне на нервы, будучи так хорошо приспособленным к жизни, в то время как я с трудом с ней справлялась. Максима – с которым я так по-хамски обошлась в нашу последнюю встречу.

Я села, в последний раз выдохнув: «Ох, твою мать», взяла телефон и начала машинально набирать номер Катрин. Но, подумав, остановилась. Я посмотрела на кота, привычно дремавшего в кресле у окна, и сказала: «Мамочка способна справиться сама, как большая, правда? Раз в кои-то веки?» Ти-Мусс приоткрыл один глаз и почесал лапкой мордочку. «И все? – спросила я. – Больше ты мне ничего не скажешь?» Едва уловимое движение ушка подтвердило мне, что наш разговор окончен и, да, мне придется справляться самой, даже мой милый котик мне не поможет.

Это было правильно, и даже, говорила я себе, это было главное. Все последние месяцы я опиралась на моих друзей, а последние годы во многом зависела от Флориана. Еще вчера, когда я повторяла себе, как мантру, что у нас все прекрасно, что я счастлива, как никогда, и нашла свое место в жизни, основой моей уверенности был Флориан, его лицо, его тепло, его отношение ко мне, когда мы были вдвоем. А мои сомнения и тревоги подпитывались сомнениями Катрин и Никола.

Нет, в самом деле, пора мне думать самостоятельно, действовать самостоятельно и слушать свое сердце без чьей-либо помощи. От этой мысли, хоть и, прямо скажем, банальной, у меня закружилась голова, и я снова чуть было не заговорила с котом. Я так привыкла ждать советов от окружающих и руководствоваться их мнением, что оказалась в тридцать два года почти ущербной или как минимум очень и очень несамостоятельной. Нормально ли это?! Мне снова захотелось кому-нибудь позвонить, спросить чужого мнения, чтобы, исходя из него, сформировать свое.

Я все еще держала в руках текст с комментариями Максима – я и тут спросила чужого мнения, и тут хотела знать, что об этом думают окружающие. Но не для того, чтобы составить суждение, которого я не имела: мне нравился мой текст, пусть я не находила его гениальным или достойным немедленной публикации, но я знала, что это было именно то, что я хотела сделать. Как знала, наконец – без тени сомнения, что именно с Максимом я хочу быть, только с ним – на долгие годы.

Максим. Как он мог влюбиться в меня? Я вспоминала себя в предыдущие месяцы, тряпку, мало похожую на человека, всецело сосредоточенную на себе, поглощенную созерцанием своего пупка, – чем могла я покорить кого бы то ни было, тем более такого умного и чуткого человека, как Максим?! У сердца свои резоны, я, как никто, это знала, но я находила в себе так мало привлекательного после ухода Флориана (и даже, сообразила я, задолго до него), что у меня до сих пор не укладывалось в голове, как кто-то мог разглядеть сквозь мой эгоцентризм раненого животного хоть что-то похожее на женщину, достойную любви!..