Глава 18

Телефон зазвонил, когда я ставила последнюю точку в автобиографии юного гаспезианца, покорившего сердца провинциальных домохозяек своим золотым голосом и невинным видом. Убедившись, что звонит Катрин, я ответила мрачным «м-мм» тоном, ставшим для меня привычным уже с неделю.

– Сегодня вечером в восемь в ресторане, тебя устраивает? – спросила Катрин.

– М-мм.

– Я могу за тобой зайти, придем вместе…

– М-мм.

– В полседьмого у тебя?

– М-мм.

– Я принесу водки, хорошо?

– М-мм.

Терпение Катрин поражало меня до глубины души, и я даже спрашивала себя: не потому ли еще дуюсь, что мне интересно, где же его предел? Прошла неделя после «возвращения Флориана». Всего семь дней, так мало в масштабах жизни, но бесконечно долго, если провести их в неприятии действительности, лукавстве и смутном отвращении к себе.

Я посмотрела на цветы, стоявшие на крышке секретера, пышный букет пионов розовато-оранжевого цвета, глядя на которые хотелось поесть абрикосов, – они благоухали уже четыре дня. Их прислал Флориан, знавший мои вкусы, как никто; к букету была приложена записочка: «Они напоминают мне тебя. Твой старый любовник». Странная подпись, но, получив цветы, я непрестанно слушала песни Жака Бреля, плакала и убеждала себя, что Флориан – моя судьба. «От зари до темна я люблю тебя, слышишь, люблю-у-уууу», – причитали мои колонки.

Я таскала цветы с собой из комнаты в комнату, они охраняли мой сон ночью, были со мной в кухне, когда я ела, и красовались на секретере светлого дерева, за которым я по много часов писала каждый день. Секретер от Максима, цветы от Флориана – я понимала, что есть что-то до ужаса нездоровое в этом декоре, но упорно не меняла его, хоть Никола и советовал мне работать в гостиной, подальше от секретера и пионов. Я не хотела расставаться с ними, надеясь получить от них ответ. Я смотрела на эти прекрасные цветы, вдыхала их аромат и спрашивала себя, вправду ли именно Флориан мне нужен, обоснованны ли мои сомнения или это плод моей хронической неуверенности в себе, смогу ли я вновь обрести счастье и душевный покой с этим человеком, который отнял их у меня своим уходом?..

Потом я задерживалась у секретера, проводила рукой по его гладкому и твердому дереву, ожидая, наверно, откровения или озарения, – чего-то извне, что убедило бы меня, что я не совершу ошибки, вернувшись к Флориану, что Максим – лишь приятный эпизод в моей жизни и мне не о чем жалеть.

Я не говорила с ним с той встречи на террасе бара Нико, куда он зашел случайно и задержался с нами на несколько стаканчиков. Его присутствие совершенно выбило меня из колеи, я дала себя поцеловать, потому что не могла иначе, – но когда его губы прижались к моим и я почувствовала легкое прикосновение его языка, мне так его захотелось, что я испуганно огляделась, не видят ли все мое желание.

Он, конечно, догадался, что что-то неладно, и даже тихонько спросил, что со мной. Я ответила, что все в порядке, просто устала, заработалась, – в общем, лепетала всякую чушь, которую он истолковал правильно: со мной действительно неладно, меня смущает его присутствие, и я слишком, просто слишком труслива, чтобы сказать ему прямо, что происходит. Он, проявлявший до сих пор со мной поистине олимпийское терпение, на сей раз даже не пытался скрыть, что ему это неприятно. Он довольно скоро ушел, сказав мне: «Звони, если хочешь».

– Нет! Сам мне позвони! – ответила я в пароксизме лени и трусости. Он посмотрел на меня с раздражением и – я была уверена – разочарованием. После его ухода я насела на Никола, спрашивая, он ли рассказал все Максиму, но тот ответил только: «Макс не дурак, Жен. И все чувствует. Он не знает в точности, что происходит, но видит, что ты вся… – Он поерзал на стуле, имитируя повадку неуклюжей и закомплексованной девицы, сосредоточенной на себе. – И что ты никак не хочешь сказать ему, в чем дело. Согласись, это вряд ли его радует».

Я обиделась и с привычным уже лукавством ответила, что он не вправе ждать от меня чего бы то ни было и что я ему ничего не должна. Во взгляде, брошенном на меня Никола, я, кажется, прочла, что есть предел, за которым в эгоцентризме нет больше ничего, ну совсем ничего очаровательного.

Максим все-таки звонил мне после этого, оставил два голосовых сообщения и несколько СМС, которые забили мой телефон, и я слушала их и читала по несколько раз в день, вновь и вновь ища ответа на свои вопросы. Он был очень корректен, не напускал на себя холодность, говорил, что думает обо мне, и просил звонить, если мне захочется. «Только если захочется, Женевьева, – сказал он в одном из сообщений. – О’кей? Не звони, потому что чувствуешь себя обязанной. Мы выше этого».

– Мы выше этого, – повторяла я плаксивым голосом, корча рожи моему телефону. Его слова разозлили меня по той простой причине, что я прекрасно знала: он прав.

Даже Жюли Вейе ухитрилась подействовать мне на нервы. Мне хотелось, чтобы она меня поняла, чтобы достала из своего бюстгальтера размера DD бутылку водки, налила мне стаканчик и сказала: «Ты и правда влипла в дерьмо, так выпей и, сделай милость, жалуйся в течение часа».

Но она предпочла сказать мне терпеливым и слегка елейным, на мой вкус, тоном, что лучшее, по ее мнению, что я могу сделать, это откровенно поговорить и с Флорианом, и с Максимом, объяснить им обоим ситуацию, «быть честной и правдивой с ними и с самой собой». Я вышла из ее кабинета, твердя все тем же плаксивым голосом: «Будь честной и правдивой». Это входило в привычку: стоило кому-нибудь сказать мне что-то правильное, как я начинала повторять это противным тоном. «Блестящая техника самозащиты», – заметил Никола с нескрываемой насмешкой и получил в ответ обиженное «м-м-мм».

Его терпение иссякало, и даже терпение Катрин, казалось бы неистощимое, тоже было на исходе.

– Что тут сложного, черт побери? – говорила она мне. – Выбери одного из двух!

И я была неспособна объяснить ей, что несложно-то несложно, сама знаю, но по тысяче причин, столь же простых, сколь и банальных, я жутко напугана. Я была просто парализована страхом – даже многими страхами. Я боялась новой боли, боялась, что Флориан опять уйдет, боялась ошибиться, пожалеть, утратить то шаткое равновесие, которое, кажется, обрела. Да, страхов было много, более или менее абстрактных, и они преследовали меня ночами, когда я искала в теплой шерстке моих котов немного утешения…

Я ждала озарения, какого-то знака свыше, которого все не было, мне хотелось прочесть его в облаках, плывущих за окном моей спальни, на которые я могла смотреть часами, упершись подбородком в ладони и облокотясь на секретер, вся окутанная запахом пионов.

Именно это я и делала уже не меньше часа, когда мой телефон опять зазвонил. Я с подозрением посмотрела на аппаратик – это была моя мать.

– М-мм-алло, – промычала я. Роль матери давала ей право на более развернутый ответ, чем просто «м-мм».

– Женевьева?

– М-мм-да.

– Как ты поживаешь? – Я слышала, что она изо всех сил старается выразить сочувствие, хоть к истинному сопереживанию и неспособна.

– Все хорошо, – сказала я и разозлилась на собственный тон. Интересно, подумалось мне: я вхожу в новую фазу: уже не могу выносить сама себя. Я пуста и эгоцентрична, я зануда, у меня нет воли на какой бы то ни было поступок, чтобы с этим справиться, я могу только ругать и вяло ненавидеть себя.

Мать в трубке поколебалась. Она, должно быть, спрашивала себя, жду ли я разговора о моей дилемме или, хуже того, совета. Наконец, кашлянув, она сказала:

– Ты не хочешь пойти со мной сегодня в театр? У меня есть два билета, и я подумала, что мы могли бы провести прекрасный вечер.

Ее неловкие усилия по «налаживанию контакта» со мной всегда меня трогали, и я вдруг пожалела, что не могу сказать ей «да». Мне было бы хорошо в эфемерном пузыре театральной постановки, а потом я могла бы поужинать с матерью и отдохнуть душой, поговорив о чем-нибудь, кроме моих колебаний, когда она закажет свои полстакана вина.

– Я не могу, – ответила я так жалобно, что сама поразилась – это было уж чересчур. – Я ужинаю с Катрин и Никола, он познакомит нас со своей новой подругой. Это важно для него.

– Я понимаю, понимаю, – сразу согласилась мать, наверняка с облегчением.

– Но мне бы очень хотелось, правда. Это бы меня отвлекло.

Повисла пауза. Моя фраза предполагала, что мне желательно отвлечься, значит, то, о чем я думаю сейчас, мне неприятно, значит, у меня тяжело на сердце, и значит, об этом надо поговорить. На меня накатила жалость к матери.

– Мы еще как-нибудь сходим, – сказала я. – А что за пьеса?

Я прямо-таки почувствовала, как размяк телефон от облегчения моей собеседницы. Несколько минут она говорила о пьесе и исполнителях – об этой постановке Катрин вопила уже несколько недель по той простой причине, что безуспешно пробовалась на одну из второстепенных ролей.

– Знаешь, – вдруг сказала мать, видимо, решив покончить со скользкой темой, которую нельзя было совсем уж замолчать, – ты ведь можешь тянуть, сколько захочешь. Скажи этим двум мужчинам, что тебе нужно время для себя.

Пресловутое «время для себя». Наркотик моей матери.

– Мам… не могу же я сказать двоим, чтобы они меня ждали.

– Почему нет?

– Да ну! Кто я такая, чтобы просить двоих мужчин отойти в тень, пока я буду думать?

– Ты женщина, которую они любят.

– Нет! Нет! Какой ужас… не говори так… – Я уткнулась лбом в клавиатуру компьютера.

– Почему это ужас? – спросила мать.

– Большая ответственность, мама, слишком большая ответственность. Ты же должна это понимать, правда?

Я была убеждена, что автаркия моей матери, ее склонность к безбрачию и одиночеству объясняются, по крайней мере отчасти, страстным желанием избежать любой ответственности, которую предполагает жизнь в паре, – и любовь.

– Боже мой, девочка моя… по-твоему, это так тяжело, когда тебя любят?