И вправду было, чем гордиться! Было, отчего быть счастливой и довольной (или довольной и счастливой). Я нашла новую квартиру и сегодня вечером отпраздную новоселье, которое – я уже решила – будет памятным. Близкие друзья, родные, мои двести пятьдесят равиоли с кабачками (вот и доказательство, что можно превратить свое горе в золото или, по крайней мере, во вкуснейшее блюдо) и много хорошего вина. Веселье и беззаботность. Я начала писать для себя (вообще-то я не написала ни строчки после тех, что показала Максиму, но начало положено, и это тоже надо отпраздновать).

И мое раненое сердце понемногу заживало. Я прямо-таки чувствовала, как оно встает на место и вновь обретает нормальные размеры. Оно больше не болело, не занимало всю грудную клетку, не давило на желудок, на кишки, на мою бедную измученную печень и другие органы, которых все это время, казалось, просто не существовало. Порой я даже удивлялась, как быстро оно срастается. Его география менялась, и я постепенно привыкала к мысли, что оно больше никогда не будет прежним.

На нем навсегда остались шрамы от моей несчастной любви, и оно еще вспухало по несколько раз в день, и особенно ночью, когда я спала одна и передо мной вновь всплывало лицо Флориана. Боль была смутная, все более абстрактная, я уже не знала: страдаю ли от отсутствия Флориана или просто в силу рефлекса. Временами у меня бывало мимолетное ощущение, что я совершенно исцелилась, пережила свое горе, но длилось оно недолго и всегда оставляло за собой странное чувство вины, как будто, избавившись от боли, я что-то предала. Я не могла бы сказать, что именно – мою любовь? Мое горе? Мое прежнее сердце?

Хороший вопрос, подумалось мне, для Жюли Вейе, к кабинету которой я направлялась легким шагом. Я чуть было не позвонила ей, чтобы отменить визит, по всей видимости бесполезный, ибо кто же ходит к психотерапевту в такой прекрасный весенний день?! Уж точно не такая королева стойкости, как я. Но одумалась: я, пожалуй, слишком далеко зашла в своей самоуверенности, это дурной знак. И потом, у меня было чисто эгоцентричное желание рассказать кому-нибудь об этих волнах, всколыхнувших мое сердце и душу.

Я знала, что есть внешние причины этому всплеску энергии. Я не обманывала себя: мне хотелось верить, что этим разнузданным оптимизмом (где-то даже подозрительным, нашептывал мне ехидный внутренний голос, который я грубо заставляла замолчать) я обязана силе своего характера, но я знала: мне помогли, и во многом, великодушие моих друзей, этот глупый метеорологический феномен, который зовется весной и всегда слишком много значит для нас, три бокала вина, выпитые за ланчем, и, что уж тут лукавить, Максим.

Он сумел войти в мою жизнь, этот вкрадчивый молодой человек с неотразимой улыбкой, а я и не заметила. Пока я размазывала слезы и сопли на диване Катрин и Никола, он уже прокладывал путь, отыскав уж не знаю какую трещинку во мне, считавшей себя навсегда закрытой, замурованной в своем горе и отчаянии. Мне вспоминалась строчка Леонарда Коэна «There is a crack in everything, that’s how the light gets in»[66], и я напевала вслух эту прекрасную мелодию на весенних улицах. Этот «crack», эта трещинка во мне была теперь мне бесконечно дорога – до чего же чудно устроена человеческая природа, если мы исцеляемся благодаря своей хрупкости!

Да, Максим занял, мало-помалу, место в моей жизни, это был факт, который я признала лишь несколько дней назад и о котором никому не говорила, кроме разве что котов. Я не была влюблена, но Максим с его ясными глазами был здесь, в новой географии моего сердца, которую я понемногу узнавала. Когда я вспоминала его, мне казалось, будто меня укутали одеялом, теплым и легким. Я говорила себе, что это вызвано состоянием почти перманентной сексуальной эйфории, которая охватывала меня от свиданий с ним, но я знала: с того дня, когда они с Эмилио помогали мне переезжать, дело было уже не только в этом.

И я собиралась спросить у Жюли Вейе – которая, конечно же, ответит мне, что не ей отвечать на этот вопрос, – могу ли я не пытаться понять, в чем еще дело, не сразу, не сейчас, когда так ярко светит солнце и я чувствую себя вылупившейся из куколки, свободной и хрупкой, как никогда.


– Ты, похоже, в отличной форме, – приветствовала меня Жюли в своем кабинете, откуда только что вышла молодая женщина в слезах.

– Ты находишь? – кокетливо спросила я. Сама она выглядела так, будто провела месяц на Кубе или несколько часов в солярии.

– Точно, – подтвердила Жюли, сияя белозубой улыбкой, пока я усаживалась в ставшее уже привычным кресло. – Совсем не та женщина, что вошла сюда полтора месяца назад.

У меня вырвалось глуповатое «ах», и я сама поразилась, до чего смешным оно вышло.

– Тебе надо учиться принимать комплименты, Женевьева. И потом, это не пустые слова. Это правда, и очень важно, чтобы ты сама сознавала свои успехи. Когда ты пришла сюда в первый раз, ты была разорвана на кусочки, тебе было неловко и, главное, чертовски трудно быть правдивой.

Я чуть не повторила со злой насмешкой: «Быть правдивой, честно?» После всех наших сеансов я так и не поняла, что меня больше всего бесит в Жюли – ее акриловые ногти или формулировки типа «быть правдивой». А между тем она была совершенно права, и я вдруг почувствовала, что краснею.

– Я была не так уж плоха… – сказала я и смутилась, вспомнив, как долго предпочитала лгать своему психотерапевту, чтобы не выглядеть – чего уж скрывать – совсем уж «лузером».

– Ладно, это неправда, я была так плоха. Но ты мне очень помогла.

– Нет. Ты себе помогла.

– Знаешь что? Я в это ни капельки не верю. Я понимаю, почему ты мне это говоришь, понимаю, как это важно, чтобы я правильно оценила работу, которую я проделала сама на пройденном пути… – Я сделала короткую паузу, осознав, что сказала «на пройденном пути» без тени иронии, и продолжала: – Но, честно говоря, я знаю, что если мне лучше, то это на девяносто девять процентов благодаря моим друзьям, тебе и…

– Знаешь, ты можешь назвать его имя.

Я уже упоминала ей о Максиме, всякий раз ерзая, точно испуганная девчонка. Я говорила себе, что надо о нем рассказать, но что-то мне ужасно мешало. Я не хотела облекать в слова то, что переживала с Максимом, я ни за что не хотела укоренять наши отношения в пошлой реальности, банально описав их моему психологу.

– Максим, – процедила я сквозь зубы.

Жюли не удержалась от смешка:

– Хочешь, поговорим о том, почему ты не способна говорить о нем?

– Нет.

– О’кей.

Как и всякий раз, когда Жюли признавала мою правоту или уступала моей просьбе, я удивилась. Она уже раз десять объясняла мне, что в ее задачи не входит вытягивать из меня информацию, которую я не хочу разглашать, но я никак не могла этому поверить, что ее явно очень забавляло.

– О чем же тогда ты хочешь поговорить?

– Ну… о том, что у меня вроде бы все хорошо – и мне это почти странно?

Жюли широко улыбнулась, как будто я сделала ей подарок: эта тема, похоже, ей нравилась.

– Начни, пожалуйста, с определения «странного» для меня.

– Почти странно, – уточнила я, словно этот нюанс имел основополагающее значение. Жюли кивнула, давая понять, что слышала, но продолжала смотреть на меня с видом инквизитора.

– Я говорю это, потому что… потому что, думаю, какая-то часть меня вообще не ожидала, что когда-нибудь станет лучше?

Я сама на себя злилась за то, что, говоря о себе, изъяснялась совсем как Одреанна и заканчивала все утвердительные фразы вопросительными знаками. Эту тему мы с Жюли уже пространно обсуждали и заключили, к вящему моему огорчению, что эта стыдливость, выражающаяся обилием неуместных вопросительных знаков, на самом деле скорее притворна: я так боялась показаться смешной, что притворялась дурочкой, предвосхищая потенциально негативное суждение окружающих. Приятного мало, но констатация этого ничего не изменила в моем поведении: вопросительные знаки продолжали выскакивать сами собой.

Жюли, видно, давно смирившаяся с этой моей комедией, и бровью не повела. И я продолжала в том же тоне:

– И… я как будто боюсь сказать, что мне лучше, потому что какая-то часть меня думает, что это ненадолго и…

– Перебью тебя сразу, – сказала Жюли. – Эта «часть тебя», о которой ты говоришь… что это?

Я обескураженно выдохнула «уф-ф-ф» и чуть не ляпнула: «Есть же предел самокопанию?!», но сказала другое:

– Это осторожная часть, я полагаю. Слегка страдающая паранойей…

– Та, что предпочитает ждать худшего, а не надеяться на лучшее?

Я задумалась над тем, что сказала Жюли, и одобрительно поджала губы.

– Именно так, – сказала я и добавила: – Ну и дура же эта часть! – чем насмешила Жюли. – Сложно устроены люди, да?

– Мне повезло! – воскликнула Жюли. – Иначе я бы не зарабатывала ни гроша.

Я тоже засмеялась. Мне захотелось пригласить ее выпить, посидеть с ней на одной из террас, переполненных пьяными от весны посетителями, и поговорить в кои-то веки о ней. Я вышла из ее кабинета в еще лучшей форме; определенно, Жюли Вейе была профессионалкой в поднятии духа, а не просто психологом. Она сказала мне пару банальностей, которые я хотела услышать («Может быть, тебе станет похуже в какой-то момент, но так и должно быть, просто нужно время»), и, как всегда, – одну-две очевидные истины, поразившие меня своей глубиной («Ты не обязана постоянно думать о счастье, чтобы жить. Наоборот…»). Она разговорила меня о моих тревогах и о той части меня, которая отныне официально именовалась «дурой», которая не могла не ждать, что ей на голову упадет тонна кирпичей, из страха не заметить, как тонна кирпичей падает ей на голову.

Еще мы поговорили о жестокой и завораживающей природе несчастной любви и о том, что оплакиваем мы сначала потерю человека, потом потерю самой любви и только потом – потерю несчастья: единственного, что в конце этого пути остается нам от утраченной любви.