– Я хочу знать, что такое счастье для тебя, – настаивала Жюли. – Если бы я попросила тебя нарисовать счастье, что бы это было?

– Прости?

– Нарисовать счастье.

Я представила, как выхожу из моря в лучезарном свете, раскинув руки, подставив лицо благодатному солнцу, а прохладная ласковая вода тихонько плещется вокруг. Смешно до боли. Я не могла сказать этого Жюли. Нет, невозможно.

– Я не могу найти только одну картинку, – сказала я.

– Нет?

– Нет.

Где-то в потаенных глубинах моего существа я еще выныривала из волн блаженной наядой.

– Трудно сказать…

– О’кей, – кивнула Жюли.

Я почти обиделась, что она не настаивала. Она долго смотрела на меня с бесконечным спокойствием и с тем особым терпением, с каким смотрят на детей, которые не успевают в школе, хоть и стараются. Судя по всему, она видела меня насквозь. Что не должно было меня удивлять, учитывая, скольких таких она повидала на своем веку! Была ли я плохой лгуньей? По всей вероятности. И была ли моя внутренняя неловкость столь очевидна золотистому взгляду этой женщины? Я едва не залилась краской при этой мысли. Я предпочла бы оказаться перед ней голой. В сущности, я могла бы без проблем перед ней раздеться. Но я была неспособна ей сказать, что страдала задолго до ухода Флориана, оттого что была не так счастлива, как мне следовало бы быть.

– Кем ты работаешь? – спросила Жюли, милостиво меняя тему.

– Я… я пишу. Пишу биографии.

– Людей, которых ты знаешь?

– О нет, не думаю…

Я чуть было не назвала Черчилля, Марию Кюри, Лукрецию Борджиа, но остатки честности заставили меня сказать правду:

– В основном это звезды телевидения…

Я перечислила несколько имен, знакомых Жюли. Некоторые из «моих» книг она читала, и ей они очень понравились.

– Правда? – спросила я так удивленно, что она не удержалась от смеха.

– Да, правда. Но… кажется, ты сама их не очень любишь, или я ошибаюсь?

Это было невыносимо. Она походила на Катрин, когда та была «в фазе внимания» и на каждое произнесенное слово отвечала вопросом, по ее мнению, глубоким и проницательным («Все в порядке?» – «Да». – «Нет, у тебя правда все в порядке?»). Она всех нас сводила с ума этими вопросами и очень смешила. Но смеяться над Жюли мне совсем не хотелось. Мне хотелось плакать. Потому что она, конечно же, была права, но признать, что мой кусок хлеба так угнетает меня, я не могла. Каким надо быть мелким человечишкой, чтобы заниматься делом, которое едва ли не презираешь?

Поэтому я ответила Жюли, что обожаю мою работу, и принялась распространяться о том, как я привыкла к этому делу, как мне нравится сидеть за компьютером, каким неиссякаемым источником интереса является для меня чужая жизнь. Несколько лет я говорила все это Флориану, потому что ему я тоже не могла признаться, что занимаюсь этой работой лишь за неимением лучшего. Он мне не верил. Как не верила сегодня и Жюли Вейе.

Я осеклась, совсем уже было собравшись воспеть хвалу достоинствам чужого «пережитого». Есть все же предел неприятию действительности, на которое я способна, и посмешищу, которым готова себя сделать, особенно перед этой женщиной, казалось, физиологически не способной никого судить. Какой странный парадокс, подумала я. Она заботится о своей внешности, как молодуха олимпийского калибра, но не испытывает ни малейшего отвращения к внутренним уродствам других.

– Женевьева? – окликнула меня Жюли.

Оказывается, я молчала уже довольно долго.

– Я… я ненавижу говорить о себе, – выдавила я.

– Это, быть может, объясняет, почему ты пишешь чужие биографии.

– Вам… тебе не кажется, что это несколько упрощенческий подход?

– Простое не значит упрощенческое. И потом, могу тебе точно сказать, что самый упрощенческий подход чаще всего оказывается верным.

Я кивнула. Очко в пользу Жюли Вейе.

– А почему ты так ненавидишь говорить о себе?

– Не знаю… но я не понимаю, как некоторые могут любить говорить о себе. Я хочу сказать: говорить о своей «внутренней жизни». – Я изобразила пальцами кавычки. – Я ущербна?

– Прости?

– Ну… что не хочу говорить о своей «внутренней жизни». Опять кавычки.

– Ты думаешь, есть шанс, что я отвечу на это «да»?

Я коротко усмехнулась.

– Это нормально – быть сдержанной, – добавила Жюли.

– Да. Может быть. Не знаю. Иногда мне кажется, что надо быть супероткрытой, не стесняться, выкладывать все. По-моему, быть сдержанной – это как-то глуповато.

Я подумала о Катрин, не имевшей никаких фильтров, чьей спонтанности и прозрачности я порой завидовала. Я же пряталась за тысячу покровов, в которые заворачивалась, как в кокон. Я была непроницаема.

– Пожалуй, с этим мы могли бы поработать.

– С чем?

– С тем фактом, что ты находишь сдержанность глуповатой, но не понимаешь, как людям может нравиться говорить о своей «внутренней жизни».

Подражая мне, она нарисовала в воздухе пару кавычек накладными ногтями.

– Можно, но… Как это связано с тем фактом, что мой любимый меня бросил?

– Ты сказала мне, что уход твоего парня выпустил наружу твое внутреннее дерьмо.

Я поморщилась:

– Да… извини за брутальную метафору.

– Нормально. Но надо посмотреть, что ты хочешь бросить в это дерьмо. Хочешь все вывалить наружу? Ведь наверняка под дерьмом есть и что-то хорошее.

Я едва слушала ее, занятая другим: я говорила себе о настоятельной необходимости никогда не забыть этот разговор. Я платила женщине восемьдесят пять долларов за час, чтобы услышать, что под моим внутренним дерьмом наверняка есть скрытые сокровища, и находила это уместным. Меня вдруг разобрал смех.

– Я не ставлю себе целью держать тебя здесь годами, – продолжала Жюли. – Есть профессионалы, которые в это верят, но я так не работаю.

– Слава богу, – вырвалось у меня.

Жюли улыбнулась всеми своими сияющими зубами.

– Ты хочешь увидеться еще раз? – спросила она.

– Что?

– Хочешь записаться еще на один сеанс?

– Ну, не знаю… разве это я решаю?

– Конечно, это ты решаешь! Все решаешь ты, моя красавица.


Я вышла из кабинета Жюли Вейе с записью на следующую неделю, множеством анекдотов, которыми мне не терпелось поделиться с друзьями, и бесспорным чувством легкости.

«Все решаю я!» – говорила я себе, шагая по зимнему морозцу.

Все решаю я! Очевидность, банальность – но я поняла ее впервые. Я еще не была уверена, хочу ли все решать, не легче ли дать жизни идти своим чередом и плыть по течению, но было что-то до ужаса возбуждающее в самом факте: я знала, что могу все решать.

Я смотрела на мои шикарные сапожки, ступающие по тротуару, по тающему снегу, и уже видела себя чистой и безмятежной, спокойной и степенной, свободно говорящей о себе – в разумных пределах, конечно же. Чуточку стеснительности я себе оставлю. Я стану одной из тех хладнокровных и уравновешенных женщин, которых мы с Катрин ненавидели вслух при каждом удобном случае, по той, весьма веской, причине, что они лишь подчеркивали наши с ней недостатки и слабости.

Неприятие действительности и подавление желаний уступят место здравомыслию, которое позволит мне анализировать мои потребности и решать мои проблемы иначе, чем поглощая литры водки и вопя на пару с лучшей подругой, – решение практичное и весьма забавное, но не самое надежное, и его вряд ли одобрила бы Жюли Вейе.

Я вспомнила, сколько раз мы с Катрин лихорадочно насмехались над общими подругами или знакомыми, которые казались нам невыносимыми только потому, что им было просто… хорошо. Впервые за все годы дружбы и шуточек – о, как они тешили душу! – на тему «мисс блаженненьких» и «счастливых дур», такое пришло мне в голову. Надо рассказать об этом Жюли, подумала я на какую-то наносекунду, и тотчас одернула себя: о боже, нет, я не стану женщиной, которая фиксирует в уме все, о чем хочет рассказать своему психотерапевту!

Знак ли это того, что я не была счастливой все эти годы, когда думала, что счастлива?

Мне вспомнился один вечер в нашем любимом ресторане, когда Катрин кричала в ответ на мое презрительное описание издательницы, с которой я работала: трое детей, карьера, удачный брак и «позитивно-дзенское, черт его возьми, отношение к жизни»: «Я их ненавижу, функциональных женщин! Чтоб им всем передохнуть!» И мы чокнулись с какой-то яростной радостью. Будь у нас под рукой два черепа этих в высшей степени функциональных женщин, мы бы, наверно, без колебаний выпили из них, подобно кровожадным валькириям.

Много лет мы строили из себя «раздолбаек, гордых собой», и не столько тот факт, что мы были раздолбайками, огорчал меня теперь, сколько наша гордость, о которой нам надо было все это время кричать, чтобы убедить себя в том, что мы ее не выдумали.

Меня как будто хорошенько взболтали. Был ли мой случай тяжелым? Была ли я карикатурой на «раздолбайку, гордую собой»? Стану ли я несносной «мисс блаженненькой», убедив себя, что это – верный путь? Нужен ли мне выбор? Нормально ли задавать себе столько вопросов? Знаю ли я, чего хочу? Должна ли я знать, чего хочу? Не банально ли – хотеть это знать? Не лучше ли было остаться веселой раздолбайкой?!

«У меня сейчас голова лопнет», – сказала я себе. Или я стану такой, как Катрин, буду вечно подвергать себя сомнению и отчаянно искать ответов, которые мне в конечном счете, может быть, и не нужны.

Я остановилась на углу и глубоко вдохнула, пытаясь успокоиться. Для одного сеанса достигнуто многое. Был ли это тот пинок под зад, которого я ожидала? Я тряхнула головой и мысленно дала себе абсурдное обещание, что больше не задам ни одного вопроса, пока не вернусь к Катрин и Никола.

Интересно все-таки. Мы с Никола столько шутили по поводу техник самоанализа, которыми увлекалась Катрин, но мне никогда не приходило в голову, что это может быть по меньшей мере поучительно. Посмотрим, как далеко это зайдет. И тут же поймала себя на мысли: мне не терпится рассказать об этом Флориану!