Я серьезная? Уж не настолько, если чуть не бросила.

— Где ты это услышал? — спросила я.

— Учителя прослушивают все заявочные записи, вот слухи и просочились. Твоя запись точно была очень хорошая. На второй год обычно уже не берут. Так что я надеялся на сильного соперника, чтобы тянуться за лидером, так сказать.

— Эй, дай девушке шанс, — запротестовал Питер. — Она еще только попробовала мясной рулет.

Саймон сморщил нос.

— Прошу прощения. Но если ты захочешь пошептаться насчет прослушивания, я готов, — и он удалился в направлении кафе–мороженого.

— Извини Саймона. У нас года два не было классных виолончелистов, так что он в восторге от свежей крови. Чисто эстетически. Он голубой, хотя, может, и нет — с ними, англичанами, не поймешь.

— А, понятно. Но что он такое сказал? В смысле, он что, хочет, чтобы я с ним соревновалась?

— Конечно хочет. В этом же весь кайф. Ради этого мы все здесь, в лагере посреди мерзкого мокрого леса, — сказал Питер, указывая за окно. — И ради изумительной кухни, конечно. — Он посмотрел на меня. — Разве ты здесь не для этого?

Я пожала плечами.

— Не знаю. Я никогда не играла с такой кучей народа, да еще такого серьезного народа.

Питер почесал ухо.

— Правда? Ты же сказала, что приехала из Орегона. А с «Портленд челло проджект» ты когда–нибудь играла?

— С кем с кем?

— Ну, такой авангардный виолончельный коллектив. Очень интересные работы.

— Я живу не в Портленде, — буркнула я, смущенная тем, что даже не слышала ни о каком «Челло проджект».

— Ладно, а с кем ты тогда играешь?

— С другими людьми. В основном со студентами из университета.

— А в оркестре? Или в ансамбле камерной музыки? В струнном квартете?

Я покачала головой, припомнив, что как–то раз одна из моих учительниц–студенток приглашала меня поиграть в квартете. Я отказалась, потому что играть вдвоем с ней было одно, а с совершенно незнакомыми людьми — другое. Я всегда полагала, что виолончель — одиночный инструмент, но теперь вдруг задумалась: может, это я одиночка?

— Хм. А как ты вообще можешь хорошо играть? — удивился Питер. — То есть я не хочу показаться хамом и козлом, но разве не так становятся хорошими музыкантами? Это как теннис. С неумехой в конце концов начинаешь пропускать удары или играть расхлябанно, но с асом вдруг оказываешься у сетки и подаешь отличные мячи.

— Я и не знала, — сказала я Питеру, чувствуя себя ужасно замшелой и скучной. — В теннис я тоже не играю.

Следующие несколько дней прошли как в тумане. Я так и не поняла, зачем на пляже лежали байдарки, — времени на развлечения здесь не было. За день я совершенно выматывалась. Подъем в шесть тридцать, завтрак в семь, по три часа утром и днем на самостоятельные занятия, и репетиция оркестра перед ужином.

Раньше я никогда не играла больше чем с одним или двумя музыкантами, так что первые дни в оркестре для меня были сплошным хаосом. Музыкальный директор лагеря, он же и дирижер, с огромным трудом всех рассадил, а потом из кожи вон лез, чтобы заставить нас сыграть простейшие пьесы более–менее в такт. На третий день он принес колыбельные Брамса. В первый раз они прозвучали отвратительно. Инструменты не столько сочетались, сколько сталкивались, словно камешки, попавшие в газонокосилку.

«Ужасно! — завопил дирижер. — Как вы надеетесь играть в профессиональном оркестре, если не можете удержать ритм в колыбельной? Еще раз!»

Примерно через неделю все начало приобретать форму, и я впервые почувствовала себя винтиком в машине. Это помогло мне услышать виолончель совершенно по–новому: как ее низкие ноты согласуются с высокими нотами альта, как она создает опору для деревянных духовых на другой стороне оркестровой ямы. И хотя можно подумать, что, будучи частью группы, позволительно немного расслабиться, меньше заботиться о своем звучании в общем потоке, все ровно наоборот.

Я сидела за семнадцатилетней альтисткой по имени Элизабет. Она была одним из самых опытных музыкантов в лагере — ее уже приняли в Королевскую консерваторию в Торонто — и к тому же красива как супермодель: высокая, с царственной осанкой, с кожей кофейного цвета и острыми, точеными скулами. Я бы поддалась искушению возненавидеть ее, если бы не ее игра. При невнимательности альт может издавать совершенно чудовищный скрежет, даже в руках опытных музыкантов. Но у Элизабет он звенел чисто, ясно и легко. Слушая ее и глядя, как глубоко она погружается в музыку, я сама захотела играть так. И даже лучше. Я захотела не только переплюнуть ее, но также ощутила, что должна — ей, всей группе, себе — играть на ее уровне.

— Звучит очень красиво, — сказал Саймон ближе к концу смены, послушав, как я репетирую отрывок из Второго виолончельного концерта Гайдна — тот самый, с которым у меня были огромные сложности, когда я впервые попробовала его прошлой весной. — Ты будешь это играть на концертном конкурсе?

Я кивнула. Потом не выдержала и ухмыльнулась. Каждый вечер после ужина и до отбоя мы с Саймоном выносили свои виолончели на улицу и устраивали импровизированные концерты в долгих сумерках. Мы по очереди вызывали друг друга на виолончельные дуэли, где каждый в исступлении старался переиграть другого. Мы постоянно соревновались, постоянно пытались узнать, кто может сыграть лучше, быстрее, на память. Это было невероятно увлекательно, захватывающе, и, пожалуй, еще и поэтому я так гордилась своим Гайдном.

— Ах, кто–то чрезвычайно уверен в себе. Думаешь, сможешь меня переиграть? — спросил Саймон.

— В футбол — точно, — пошутила я.

Саймон часто рассказывал нам, что всю жизнь в семье он белая ворона — не потому, что гей или музыкант, а потому, что «хреновый футболист».

Саймон притворился, что я ранила его в самое сердце, а потом расхохотался.

— Удивительные штуки случаются, когда ты перестаешь прятаться за этим громоздким чудовищем, — сказал он, указывая на мою виолончель. Я кивнула. Саймон улыбнулся мне. — Ладно–ладно, только не надо так нос задирать. Послушала бы ты моего Моцарта. Он звучит словно хор чертовых ангелов.

Ни один из нас не выиграл в тот год сольный номер. Победила Элизабет. И пусть бы это заняло у меня еще четыре года, в конце концов я бы обязательно получила соло.

21:06

— У меня есть ровно двадцать минут, прежде чем наш менеджер изойдет дерьмом от злости, — В притихшем больничном вестибюле гремит хриплый резкий голос Брук Веги.

Так вот в чем идея Адама: Брук Вега, богиня инди–музыки и солистка группы «Бикини». В шикарном панковском прикиде — сегодня это короткая юбка–пузырь, сетчатые чулки, высокие черные кожаные сапоги, с фантазией изорванная футболка «Звездопада», поверх нее винтажный меховой жакетик–болеро, на глазах черные очки в стиле Жаклин Онассис — она выглядит в больничном вестибюле так же неуместно, как устрица посреди курятника. Вокруг нее толпятся люди: Лиз и Сара; Майк и Фитци — ритм–гитарист и басист «Звездопада» соответственно — плюс группка портлендских хипстеров, смутно мне знакомых. Со своими ярко–розовыми волосами Брук подобна солнцу, вокруг которого вращаются восхищенные планеты. Адам, словно луна, стоит поодаль, поглаживая подбородок. А вот Ким выглядит настолько ошеломленной, будто в здание только что вошла толпа марсиан. Возможно, это потому, что Ким обожает Брук Вегу. Да и Адам на самом деле тоже. Помимо меня она — одно из немногих общих для них увлечений.

— Мы уложимся за пятнадцать, — обещает Адам, вступая в ее галактику.

Дива шагает к нему.

— Адам, дорогой, — тихо и с чувством говорит она, — ты как, держишься?

Брук заключает его в объятия, будто старого друга, хотя я знаю, что они сегодня впервые встретились: только вчера Адам рассказывал мне, как волнуется на этот счет. Но теперь она ведет себя как его лучшая подруга. Видимо, такова власть сцены. Когда она обнимает Адама, я вижу, как каждый парень и девушка в вестибюле с жадностью смотрят на них, мечтая, наверное, чтобы их близкий человек лежал сейчас наверху в тяжелом состоянии, тогда они смогли бы получить утешительное объятие от Брук.

— Ладно, ребятки, время рок–н–ролла. Адам, какой у нас план? — спрашивает Брук.

— Ты — наш план. Я, признаться, придумал только, что ты идешь в интенсивную терапию и устраиваешь там шумиху.

Брук облизывает пухлые красные губы.

— Устраивать шумиху — одно из моих любимых занятий. Как думаешь, что стоит сделать? Испустить сценический вопль? Раздеться? Разбить гитару? Погоди, я же не принесла свою гитару. Черт.

— Может, споешь что–нибудь? — спрашивает кто–то.

— Как насчет той старой песни «Смите»[27], «Girlfriend in a Coma»? — предлагает другой.

Адам белеет от такого внезапного напоминания о действительности, и Брук резко и осуж–дающе вздергивает брови. Все становятся серьезными.

Ким покашливает.

— Кхм, нам ничего не даст, если Брук устроит шоу в вестибюле. Нужно пойти наверх, и кто–нибудь крикнет, что здесь Брук Вега. Это может помочь. Если нет, тогда петь. Все, чего мы на самом деле хотим — это выманить пару любопытных медсестер, а за ними и ту вредную старшую. Как только она выйдет из палаты и увидит в коридоре всех нас, она будет слишком занята, чтобы заметить, что Адам пробрался внутрь.

Брук оценивающе разглядывает Ким, в ее потрепанных черных штанах и растянутом свитере. Потом звезда улыбается и протягивает руку моей лучшей подруге.

— Похоже на план. Давайте живенько, ребятки.

Я отстаю, наблюдая, как процессия хипстеров несется через холл. Беззастенчивый шум их тяжелых ботинок и громких голосов, опьяненных ощущением срочности и важности, рикошетом отдается в тишине больницы и вдыхает немного жизни в это унылое место. Помню, я смотрела по телевизору передачу о домах престарелых, в которых разрешается заводить собак и кошек, чтобы взбодрить пожилых и умирающих людей. Возможно, всем больницам стоит приглашать хулиганистых панк–рокеров, чтобы придать живительный импульс сердцам чахнущих пациентов.